Акрам Айлисли - Люди и деревья
А уж как было бы хорошо, если бы я удался в отца!.. Это, конечно, не легко, что говорить!.. И сад должен быть первым во всей деревне, и в лавке за сахаром я должен быть впереди всех, а если ночью был ветер и в колхозном саду посбивало орехи, я должен первым поспеть туда...
А уж про двор и говорить нечего - руками бы должен вырвать, а не допустить, чтоб трава перестояла... Ведь до чего дошло - фрукты собрать ленюсь, под каждым деревом гниют, а это, можно сказать, живые деньги...
Тетя Месме с уверенностью предсказала, что из меня ничего путного не получится: "Цыпленка, его с яйца видно". Зивер не соглашалась с ней и в доказательство приводила другую пословицу про цыпленка: их, мол, по осени считают. Однако, защищая меня, тетя Зивер с таким отвращением поглядывала на разложенные на паласе тетради, что я ясно видел - не верит она тому, что говорит. Да что тут можно сказать: нисколько я не похож на отца и никогда на него походить не буду...
Конечно, если бы отец вернулся, было бы не так заметно, что я ничего не умею - при таком столпотворении он, может, и сам не смог бы прорваться в лавку. И потом болтают, ничего, мол, не могу, ничего не умею, а подумали они о тете: пустит она меня воровать орехи и давиться в очереди за сахаром?.. Да она и разговоров этих терпеть не может. Соседки-то не догадываются, как ей противно их слушать; ни словом, ни жестом не выказывает тетя Медина своего неодобрения, но я - то знаю, чего ей стоит сдержаться: губы у нее бледнеют, зрачки становятся огромными.
Еще хуже бывало, когда к нам заходил Якуб, а наведывался он нередко. Как только Якуб появлялся в дверях, тетя молча вставала и, схватив самое большое полено из тех, что он заготовил осенью, корчуя у нас во дворе кусты сумаха, запихивала его в печку. Казалось, она хочет, чтобы все эти дрова сгорели сейчас же, при Якубе, и чтобы он больше не показывался у нас.
Когда Якуб входил во двор, дощатая калитка громыхала, словно по ней били чем-то тяжелым, а железная скоба с силой ударялась о доску. И сейчас же, почти одновременно с этим грохотом, начинали скрипеть ступеньки. Якуб так быстро проходил расстояние от калитки до дома, что я только диву давался, но потом понял, что у него очень быстрые ноги - потому и с войны живым пришел...
Карманы у Якуба всегда были набиты тутовыми ягодами, знаменитыми ягодами тети Набат, которые никто больше не умел так сушить. Якуб входил к нам свободно, как свой человек в доме; он неторопливо прохаживался мимо окна, заделанного желтой бумагой, расспрашивал тетю о том о сем и все время шевелил рукой в кармане. Если у нас сидели женщины, рука так и оставалась в кармане, если никого не было, Якуб доставал горсть ягод и протягивал мне, затем - еще одну и клал ягоды перед тетей Мединой. Потом он усаживался на сундук, положив ногу на ногу, и начинал накручивать на палец шнурки своих толстых шерстяных носков, их было на нем две пары, одни поверх других. Левой рукой Якуб накручивал шнурок, правой бросал в рот ягоды; жевал он с удовольствием, говорил тоже с удовольствием.
Тетя сидела у стены, не обращая никакого внимания на лежащие перед ней ягоды, и думала о своем; как бы громко ни говорил Якуб, я знал, что она не слышит ни слова. Мне тоже надоедало слушать Якуба: по крайней мере, раз сто рассказывал он о том, как был в армии кладовщиком и как перед ним не то что солдаты - генералы на задних лапках ходили, потому что водка для русских бог, а бог этот три года и девять месяцев был у него в. руках. Насчет генералов я еще сомневался, зато у меня не было никаких сомнений в том, что на фронте Якуб из-под полы продавал землякам всякую всячину. Я верил Якубу, когда он говорил, что разыскивал на фронте моего отца и Мукуша. Разыскивал, чтобы сбыть хлеб, сапоги, сахар... Но Якубу не удалось исполнить своего намерения, и каждый раз, когда он рассказывал об этом, на его широком красном лице появлялось что-то похожее на печаль. Якуб умолкал и задумывался. И я задумывался, глядя на него. Я думал о том, зачем поверх своих красивых новых носков Якуб надевает старые. И сколько же ягод насушила прошлым летом тетя Набат, если Якуб до сих пор не может их поесть! Потом я пытался представить себе генералов, которые "ходили перед Якубом на задних лапках", и дивился тому, что на войне тоже, оказывается, бывают и кладовщики и амбары.
После всех этих историй с водкой и генералами Якуб обязательно заводил речь о моем отце; причем стоило ему упомянуть о том, каким бравым мужчиной был покойный Наджаф, он сам на наших глазах становился таким же: спина выпрямлялась, пальцы сжимались в кулаки, глаза начинали сверкать. Но вот взгляд его падал на меня, и он молча опускал голову. Якуб от души жалел меня и, не в пример женщинам, не любил болтать о моей никчемности. Он только грохал тяжелым кулаком по сундуку и тоскливо вздыхал: "Эх! Из огня да зола получается!.." И я сразу представлял себе золу, которая получается из огня: очаг, полный остывшей золы, гору золы, только что вытрясенной из самовара, чугунную печку, из дырочек которой хлопьями сыплется в мангал зола...
Якуб говорил часами, и я ни разу не замечал, чтоб тетя взглянула на него. Зато Якуб не отрывал от нее глаз. Когда ягоды кончались, и рассказы тоже подходили к концу, и пора было уходить, тете еще труднее было вынести его молчаливый взгляд. Она по-прежнему сидела в своем углу и только дышала часто-часто, словно ей не хватало воздуха; ее прерывистое дыхание отчетливо было слышно в тишине. Якуб то ли не обращал на это внимания, то ли ему нравилось, что она так дышит. Он вытягивал шею, его толстые красные губы очень смешно приоткрывались, и в такие минуты мне казалось, что Якуб сейчас запоет. Он и правда начинал петь, но уже на улице, когда за ним с грохотом захлопывалась калитка. И пока не затихал вдали его громкий заливистый голос, тетя сидела не шелохнувшись. Потом она быстро поднималась, хватала с сундука постель и, раскладывая ее на паласе, сердито ворчала себе под нос. Она отчитывала соседок, ругала Якуба, утешала меня: "Ишь выдумали! Хотят, чтоб я мальчика в пастухи отдала! Дождетесь! Как бы не так!"
По той ярости, с какой тетя взбивала подушки, видно было, что ей очень хочется не только отругать, но и отлупить кого-нибудь. Не переставая ворчать, она приносила из коридора спички, совала их под подушку и, задув лампу, ложилась. В постели тетя сразу затихала - завтра мне рано вставать, но я знал, что она не спит, лежит и спорит с соседками, с Якубом, с тетей Набат...
С улицы слышался Якубов голос, и голос этот был ненавистен и омерзителен ей, как запах лекарства, которым санитары поливали дорогу, когда Лейла заболела тифом и ее увезли в больницу. Тетя ворочалась, вздыхала, с головой накрывалась одеялом, но от ненавистного Якубова голоса некуда было спастись, как от того вонючего лекарства. Весь день, с утра до вечера, от восхода до захода, гремел над деревней этот раскатистый хозяйский бас. По вечерам, когда у родника поднимали возню мальчишки, издалека были слышны радостные возгласы и довольное похохатывание Якуба - его сын легко клал на обе лопатки любого из своих противников. Ни у арыка, ни на мельнице, ни под чинарой - нигде не было теперь голоса громче Якубова: он проникал даже в школу через закрытые окна, и каждый раз, заслышав его, я видел сытое, довольное лицо, и мне снова и снова приходило в голову, что для Якуба война, пожалуй, и правда окончилась...
Весны ли было начало или кончалась зима?.. Печку мы еще не убрали, бумажные мешки из-под серы тоже пока торчали в окне; в тусклом свете керосиновой лампы отсыревшая желтая бумага похожа была на сыромятную кожу. Давно кончились дрова, заготовленные Якубом; тутовые ягоды, которых так много насушила прошлым летом тетя Набат, тоже кончились. Соседки к нам больше не приходили, и не было в нашем доме разговоров ни о пенсиях, ни о сахаре, ни о чае. Я лежал на паласе, разложив перед собой тетради. Тетя сидела в своем углу, прислонившись спиной к стене. Большие крепкие ноги Якуба, положенные одна на другую, торчали со старого сундука. В этот вечер Якуб против обыкновения молчал, и тетя, ни разу не сказавшая ему и двух слов, вдруг заговорила первой.
- Почему Садаф от тебя ушла?
- Я ее сам выгнал!
Якуб выпрямился и гордо взглянул на тетю. Будто не было ничего труднее, чем выгнать из дому тощую маленькую Садаф, и ему удалось наконец это сделать. Отчаяние мелькнуло в тетиных глазах. Она замолчала. А она должна была говорить, должна была высказать все, что накипело на сердце... Не смей позорить меня, должна была сказать Якубу тетя Медина, не смей к нам больше ходить! Нечего тебе делать в этом доме - все равно я никогда ни за что не выйду за тебя замуж!
Якуб ушел. Тетя виновато взглянула на меня: "Ну как его выгонишь, все-таки человек, не собака?.." И по-прежнему в ее глазах была надежда: "Может, поймет, может, не придет завтра?.."
Самым плохим был тот день, когда Якуб вставил у нас стекла. Тетя была на работе, меня тоже не оказалось дома; когда я пришел, стекла уже были вставлены в раму, а на полу валялись обрывки желтой бумаги.