Вадим Александровский - Записки лагерного врача
Там находился так называемый центральный лазарет. В одном бараке был терапевтический стационар, в другом — хирургический с небольшой операционной. Оба — на 25 мест. Палаты — на пять коек каждая. Бараки старые, покосившиеся, со щелями, кривыми полами. На стенах просматривалась облупившаяся штукатурка. Был еще третий стационар, в то время пустовав-ший, куда Друккер поместил меня жить и где в первую же ночь обокрали блатные, выставив бесшумно стекло и не издав ни звука, пока, измученный, я крепко спал. Унесли китель, в карманах которого были обвинительное заключение, приговор и ответ на кассацию, очки и домашние фотографии. Унесли и брюки. Случайно остались шинель и фуражка.
Весь следующий день я просидел в помещении без штанов, завернувшись в шинель, пока к вечеру доброхоты не раздобыли мне огромные ватные штаны "б/у" и какую-то немыслимую куртку.
Так и ходил некоторое время, до тех пор, пока не обвыкся и не обзавелся более или менее приличной одеждой.
В зоне был еще домик о трех комнатушках — амбулатория. В одной комнате фельдшер или врач вели прием, в другой — перевязочная, в третьей сидел медстатистик с медицинскими карточками на заключенных и прочими бумажками. На лагпункте было два заключенных врача — Жора Губанов и Анатолий Силыч Христенко. Губанов, "блатной доктор", сидел по воровской статье, был бесконвойным, поскольку числился "социально близким". Он всегда или полупьян, или накачан наркотиками. И тем не менее делал операции, даже полостные. Сколько он загубил людей — никто не знает… Христенко, тучный, лет за шестьдесят человек, был "врачом за все". А сел он в 1937 году за "антисоветскую агитацию" по 58–10. В 1947-м освободился и в этот же день на вокзале был арестован снова и опять по той же статье получил новые 10 лет. Позднее на этом лагпункте появился доктор Павел Макарович Гладких, высокий стройный старик в пенсне, лет семидесяти, отсидевший к этому моменту по той же статье уже 20 лет.
Были и вольнонаемные врачи — хирург Гриш, терапевты Мельникова и Аллакос и еще кто-то, кого я уже не помню. Эти врачи, в основном, работали в вольной больнице за зоной, в центральном лазарете 3-го лагпункта, периодически наезжая и на другие лагпункты по разным лагерно-медицинским делам, контролируя работу заключенных врачей и фельдшеров. Ну, а меня Друккер, решив, видимо, поставить на врачебную работу (хотя я и был бездипломным), сразу же окунул в лагерную медицину. Я стал участвовать в амбулаторных приемах, а через несколько дней и в «комиссовке».
Следует сказать, что я в то время еще не оправился от колоссального шока. Слишком уж велик был разрыв между офицерско-академической свободой и рабским положением. Слишком резок оказался контраст между недавней ленинградской вольной жизнью и нынешним существованием в зоне, за колючей проволокой, с собаками и марсианскими вышками. Все мне казалось каким-то отвратительным сном, какой-то жуткой фантасмагорией. Все люди — призраки, виделись они как китайцы — на одно лицо. Потребовалось какое-то время, чтобы я начал воспринимать окружающую реальность как ужасную, нелепую, но все же реальность.
А приемы в амбулатории меня поразили. Это было совсем не то, чему учили в академии. Приемы шли вечером. Приходило, как правило, процентов десять населения лагпункта ("лагконтингента"), то есть человек 30 — 40. Необходимо пояснить, что врач и фельдшер в лагере — это если и не боги, то, во всяком случае, полубоги. Именно от них зависит освобождение от проклятой убийственной работы, именно они могут послать на месяц в ОП (оздоровительный пункт), словом, в руках медиков находились здоровье, благополучие, а зачастую и сама жизнь этих обездоленных и бесправных людей.
На прием шли и больные, и здоровые. Больные — лечиться и, конечно, получить освобождение, а здоровые — «закосить» денек-другой-третий, «закосить» просьбами или угрозами. Прием шел бешеным темпом. На 3-м лагпункте его вел кто-либо из упомянутых врачей с фельдшером, а иногда и один фельдшер. Редко употреблялся фонендоскоп или стетоскоп, редко использовались обычные методы диагностики. У лагерных медиков выработалось тончайшее чутье — с кем следует заниматься серьезно, а с кем просто: "Что болит? Дай ему, Вася от живота" (от головы, от поясницы, от грудей и т. п.). С настоящими больными обращались по-врачебному, но тоже в быстром темпе. Кого нужно, клали в стационар, кому нужно, делали мелкие операции тут же в перевязочной — вскрывали абсцессы, зашивали мелкие ранки, рвали зубы, делали инъекции и прочее. Стерильность и асептика были весьма относительными не потому, что врачи забыли о них, а из-за примитивных условий вообще.
Друккер вызвал меня и сказал своим каркающим голосом: "Идите на прием, присматри-вайтесь, участвуйте, следите за всем, но и за вами будут следить и смотреть". Боялся я тогда Друккера ужасно. Его огромные глаза за очками казались злыми и ненавидящими. Я чувствовал себя перед ним беспомощным, жалким щенком. Его сухое и строгое обращение повергало в трепет. Потом все оказалось не так, как представлялось мне вначале, а Друккер не был ни злым, ни зверем, а даже совсем наоборот.
И я пошел на амбулаторный прием, стал участвовать в нем пока еще под присмотром врачей. Сначала получалось плохо — слишком долго занимался с каждым пациентом. Мне, привыкшему в академии к неспешным, доскональным разборам больных, к образцово-показательным врачебным манипуляциям, было трудно перестраиваться на новый лад, на быстрые темпы, на симулянтов, на просителей, на членовредителей, на специфические диалоги и на весь уклад лагерной медицины. Со временем я ко всему этому приспособился и привык, не потеряв, как мне кажется, врачебного и человеческого облика. А ведь было люди теряли все это…
Стал понемногу ближе знакомиться с врачами и фельдшерами. Мне казалось, что все они отнеслись ко мне, зеленому и растерянному, с сочувствием и пониманием, старались как-то своими советами и подсказками помогать делать первые, неуверенные шаги по новой дороге.
Познакомился я и с медицинской лабораторией. Начальницей ее была 45-летняя Екатерина Яковлевна Лащевская, отсидевшая 10 лет за мужа — "врага народа" и оставшаяся после срока жить и работать тут же, при этом лагере, так как в других местах жить ей было запрещено. Это очень милая, порядочная, несколько экзальтированная женщина, помогавшая заключенным всем, чем могла. А лаборантом у нее был Николай Карлович Юрашевский, старый петербург-ский интеллигент, с соответствующими манерами, речью и внешностью. В этом смысле семь лет лагеря, видимо, не изменили нисколько его сущности. В иной жизни он был химиком, преподавателем Ленинградского технологического института.
В августе 1941 года Юрашевский вместе с другими учеными подписал письмо, призывав-шее Жданова эвакуировать все гражданское население Ленинграда. Арестовали же его за это письмо почему-то только в 1943 году и приговорили к расстрелу, замененному через несколько месяцев 10 годами. После тяжких лет общих работ Николай Карлович с помощью Лащевской создал вполне приличную клиническую лабораторию, даже с биохимическими анализами. Всю свою жалкую лагерную зарплату (а тогда она уже появилась) Юрашевский посылал на волю жене и двоим своим мальчикам.
В эти мартовские дни на всех лагпунктах проводилась так называемая комиссовка, т. е. поголовный медицинский осмотр заключенных на предмет определения годности к работе. Были 1-я, 2-я и 3-я категории.
1-я — все виды работ, 2-я — работы с ограничением физической нагрузки и 3-я — инвалиды, не работающие, некоторые из них, впрочем, допускались к легким работам внутри зоны: дневальные, кипятильщики и прочее.
Вот такая комиссовка началась и на 3-м лагпункте. Определяли категории Друккер и вольные доктора, а врачи-зеки принимали чисто медицинское участие, кратко представляя каждого человека. Друккер, будучи умным и тактичным человеком, в медицину не лез, сознавая, что он не врач, а зубной техник. Но все организационно-административные решения принимал только он. Врачам, в общем-то, доверял, но и строго проверял их всеми возможными способами.
А комиссовка проходила, на мой неискушенный взгляд, очень странно. Смотрели и слушали быстро, небрежно и поверхностно. Особое внимание уделялось состоянию кожной складки на животе и упругости ягодиц. Если складки были упругими, то все хорошо, если дряблыми, то это свидетельствовало о пониженном питании. Способ был довольно точным и являлся отголоском недавнего времени, когда в тюрьмах и лагерях свирепствовали голод и дистрофия, а люди мерли, как мухи, от истощения и непосильной работы.
И вот быстро мелькали врачебные руки, хватая голых зеков то за живот, то за ягодицы. Для меня это было непривычно и удивительно. Такому в академии не учили. Истощенных людей довольно много, хотя в это время в лагерях голода уже не было: кроме лагерного приварка были еще и магазин, и разрешенные продовольственные посылки. Впрочем, наш лагерь общего режима, в других, говорят, хуже.