Александр Туркин - Душа болит
Зайцев, улыбаясь, вошел в отведенную для него комнату и приятно удивился. Чистая кровать с белоснежной простыней, большое дорогое зеркало, мраморный умывальник, шторы с розовыми лентами. Потолок и стены покрыты масляной краской, и на нежнолазоревом фоне разбросаны зеленые букеты. Над самой кроватью висела олеография в золоченой раме, где был изображен Фауст, подкарауливший у окна Маргариту. И Фауст и Маргарита друг другу улыбались, а коварный Мефистофель, сзади Фауста, корчил рожу и для чего-то высунул огненно-красный язык…
Зайцев медленно раздевался и думал, что в этой приятной обстановке он чувствует себя превосходно, «как дома».
— Хорошо у вас тут… Вот мне бы теперь умыться…
— Сию минуту, ваше высокородие.
Яков Семеныч исчез, точно провалился, а через несколько минут пришла плотная, босоногая баба с ведром воды. Налила в умывальник и сказала певуче:
— Пожалуйте…
Зайцев с наслаждением умывался, фыркал, чистил зубы, и сзади резко выступала его слегка загорелая, жирная шея. Долго стоял перед зеркалом и нашел, что еще «очень сохранился». Надел чистое белье и подумал, что недурно бы теперь выпить чаю.
С улицы надвигались в окна нежные полутени сумерек — милые дети ранней северной весны. Прижимались к окнам и, робкие, точно жаловались на то, что слишком медленно идет весна и мучительно хочется звуков и солнца. Что там, за перелесками, где чернеют истомленные ожиданием пашни, еще холодно по ночам, и звонко отдается мерзлая земля. Что все там — и земля, и деревья, и луга, где реют туманы по ночам, живет и дышит радостью ожидания жизни, сотканной из песен без слов, из жгучих лучей и человеческих голосов, что будут звучать рядом с золотистыми колосьями…
Пришла опять босоногая, плотная баба и принесла зажженную лампу с синим стеклянным абажуром. Поставила на стол, быстро метнула на Зайцева глазами и вышла. Почти тотчас же появился Яков Семеныч, погладил бороду и пригласил:
— Чайку милости просим. С дорожки…
— Да ведь я бы и здесь напился: чай и сахар у меня есть…
— Помилуйте! Ежели не брезгуете…
— Я с удовольствием. Я — человек простой…
— Приятно слышать!..
Еще немного полюбезничали, и Зайцев направился за хозяином. Прошли в большую, такую же расписную комнату, посредине которой стоял круглый стол, накрытый скатертью с массивными кистями. Задорно шипел пузатый никелированный самовар, стояли вазы с вареньем разных сортов, и заманчиво выделялся пухлый пирог с яблоками. На соседнем столе помещалась «выпивка» с закусками.
Из-за стола поднялась дородная женщина, очень белая, рыхлая, свежая, с голубыми глазами и небольшим, пухлым и нежным ртом. Жеманно потупила глаза, а Яков Семеныч рекомендовал:
— Моя супруга — Анна Ивановна…
Зайцев деликатно шаркнул ногой и пожал руку у Анны Ивановны. И невольно подумал, что его собственная рука, также пухлая и белая, как у женщины, погрузилась на секунду в подушку…
Помолчали. Чай наливала Анна Ивановна, и Зайцев заметил, что руки у нее немного дрожали, что она краснела и волновалась, а высокая грудь ее, под просторной кофтой, переливалась студнем.
Яков Семеныч вдруг спохватился, встал с места и, указывая на бутылки, пригласил:
— Ваше высокородие! С дорожки…
— Гм… Я ведь плохо, Яков Семеныч, на этот счет.
— По маленькой… По баночке.
— По баночке?
— Да-с…
— Хе-хе! В первый раз слышу: по баночке! Ну, хорошо… А хозяюшка?
— И она выпьет… Анюточка! Поддержи коммерцию.
Хозяйка, краснея, встала, зашуршала платьем.
И Зайцев, опрокидывая рюмку водки, косил глаза на Анну Ивановну и думал про хозяина:
«Недурно устроился, шельма'»
Пили чай, разговаривали, прикладывались к «еще по единой», и мысли у Зайцева, розовые и праздничные, сходились в одном: что хозяин, несомненно, хороший человек, гостеприимный, и та грань жизни, где слабо очерчивались черные мужицкие тени под серыми соломенными кровлями, тушевалась в приятной обстановке, где шумел никелированный самовар, а чай разливала пышная женщина с пылающим лицом и наливной грудью… Думал об этом и невольно поморщился, когда вспомнил, что там, в звонкоголосом городе, осталась жена, которая недавно вынесла трудную операцию и походила на выжатый лимон. Вспомнил ее прозрачные, костлявые руки, с тонкими, бескровными пальцами, заостренный нос и вечное болезненное нытье, в котором выступало одно выпукло, что он — лично — в жизни «не практик». Невольно в душе сорвалось мысленно-злобно:
«Гимназию окончила… На курсах была… А что, собственно, она мне доставила в жизни? Вечные болезни, операции, заостренный нос и погоню за практическими понятиями… Черт бы их забрал, всех этих умных, практических женщин! Ведь вот сидит женщина сейчас: здоровая, непосредственная, без фраз, без рисовки… Н-да!..
Хотелось думать о другом, и Зайцев спросил хозяина:
— Вы что? Исключительно торговлей занимаетесь?
Яков Семеныч вытер платком потное лицо и ответил:
— Все помаленьку: и торговля, и хлебопашество… Сепараторы вот поставил недавно…
— А это что такое?
— А это масло сливочное выделываем… Это недавно, ваше высокородие… Постараюсь доставить вам маслица…
— Ну… я ничего не беру!..
— Это так, ваше высокородие: гостинец… Для нас ничего не стоит…
— А много засеваете?
— Десятин сто…
— О-го! Арендуете землю?
— Нет, своя собственная…
— Так. А торговля идет?
— Плохо: беднота все больше… С хлеба на квас перебивается. И все в долг больше даю…
— Отдают?
— Ну, не всякий раз. Иной просит подождать до осени, до уборки хлеба, значит, а затянет года на два. Ну и ждешь. Судиться я не люблю, ваше высокородие, а все честью: отдадут — ладно, не отдадут — жду… Не поверите: есть долги рублей на двести.
— Так… ведь это вам убыточно?
Яков Семеныч взглянул на икону, широко перекрестился и сказал проникновенно:
— Господь не оставит. Мы больше на господа надеемся… Вот ныне летом хочу в Верхотурье сходить — к мощам Симеона праведного. И даю в долг почему? Я уж вам по правде…
— Пожалуйста!
— Душа болит, ваше высокородие! За всех у меня душа болит — это вам и моя супружница скажет. Придет в лавку бабенка али мужичок — и в ноги: батюшка, такой-сякой, отпусти чаю-сахару и прочего… Да ведь вы, говорю, старое не отдали? Опять в ноги: все отдам осенью! Душа не камень, ну… и раскиснешь! Запишешь в книгу лавочную карандашом, а ныне, говорят, в судах такие книги в расчет не принимаются… Надо, значит, чтобы книги были по форме и чтобы расписка покупателя в книге была собственноручная… А нам где это? Ежели по-настоящему книги заводить — с разными там формами да с письмоводителями — так сам, извините за выражение, без штанов останешься!..
— Яшенька! — кокетливо-укоризненно протянула Анна Ивановна.
— Хе-хе! — отозвался Зайцев. — Это ничего, хозяюшка: Яков Семеныч — русак. Хе-хе!
— Именно русак-дурак, ваше высокородие! Правильно сказали: русак-простак всякому верит, потому что душа у него такая. Ну, вот так и живем день да ночь — сутки прочь… А сам трудолюбие всякое люблю: не могу без дела. Приступал к делам без ничего, можно сказать, а теперь, слава всевышнему! Бывало, покойная жена, Елена Ивановна…
— Вы разве на второй женаты? — спросил Зайцев. Яков Семеныч узенько прищурил масленые глаза, погладил бороду и ответил:
— Третью изнашиваю. Хи-хи-хи!
И все засмеялись: Яков Семеныч с тонким визгом, Зайцев жидким тенорком, а супруга опустила глаза и беззвучно колыхала наливной грудью.
Яков Семеныч хотел говорить дальше, но в комнату вошла плотная, босоногая баба, что приносила Зайцеву воды, и сказала:
— Яков Семеныч! Вас спрашивают там.
— Кто?
— Дарья.
Пушников странно заволновался, вскочил с места, но опять сел и обратился к Зайцеву:
— Ваше высокородие, дозвольте: тут до вас одна женщина большую нужду имеет…
— В чем у нее дело? По убийству?
— А это… я объясню вам.
— Что же… пусть зайдет сюда…
— Зови Дарью сюда! — приказал Яков Семеныч бабе.
Баба ушла и через минуту, тихо-тихо, как серая тень, робко вошла женщина и остановилась у двери. Долго крестилась на икону, точно проржавленными пальцами, низко поклонилась всем и хрипло произнесла:
— Чай да сахар милости вашей…
Все трое молчали и смотрели на бабу. Она стояла у двери, высокая, костлявая, черная, с жуткими, ничего не говорящими глазами в синеве. Тонкие, сухие губы истрескались: она часто облизывала их и, заметно волнуясь, дрожащей рукой сжимала другую.
— Вам что угодно, голубушка? — мягко, с сознанием права и силы, спросил Зайцев и тотчас же сделал „казенное“ лицо.
Баба сделала шаг вперед и беспомощно взглянула на хозяина. Яков Семеныч прижал руки к груди, повернулся всем корпусом к Зайцеву и произнес нежно: