Николай Огнев - Евразия
— Ах, вы так?! — Валюськины глаза яро ходят кругом — чем бы в него запустить? Лачище негодный… Ага! Медная дощечка на чемодане.
— Иосиф Вацлавович Подгурский корнет-а-пистон. Это вы и есть — корнет-а-пистон? Хорошо же. К вам придет мой жених и… накладет вам по роже. Он вам покажет а-пистон.
— Кто же такой ваш коханый и з чего он будет мене бить? И почему вы зердитесь, милая барызня?
— Мой жених поручик Евгений Раздеришин. А ваш адрес: ага! Большая Дворянская, номер…
И не успела договорить Валюська, как лакированный, толкаясь чемоданами о сиденья, куда-то быстро-быстро из вагона.
Тогда в сердце загорячилась гордость и, расправив крылья, — ага, испугался, испугался, как только назвала Евгения! ага! — заняла всю грудь, нет, шире, шире груди, туда, к ветру, к торжественному маршу поезда, ну ветер, ну миленький, пожалуйста, сделай, чтобы деревья — и деревья стройно и послушно явились, быстро улыбаясь и стремительно выстраиваясь устремленными ввысь рядами — честь, честь невесте поручика Евгения Раздеришина.
3.Из темно-бурой массы, погромыхивая отдаленной телегой — другой третьей, испарялись в огрублое надбарачное небо запахи пота, серничков, портянок, отхаркивания, матерщина, понукания и
— Смирррна — вняйсь!
снова: — смирррна — вняйсь!
но изумительные красные, рубиновые, багровые покурочки так бы и прели до утра, так бы и наядривали тьму, так бы и попыхивали приветами друг другу:
— Ты здесь, Ваня?
— Я здесь, Ваня.
— Не бойся, я человек.
— И ты не бойся, чудашка, я тоже.
— Это ничего, что матерщина?
— Ничего, ничего.
— Будь покоен, Ваня.
— И ты, Ваня, милый,
— если бы не харрркнуло хррриплым аррршином, перекрыв матеррррщину:
— Спрррава по отделениям
— арррш!
И куда-то в провал беззвездный, нерадостный, отбивая положенный топот — закачалась нелепой машиной безмолвная бурая масса через три с половиной минуты после рожка и команды:
— ввай на тревогу.
А там, впереди, задиньдонкали пушки, и за первой ракетой позыкнулись в небо вторая и третья, четвертая, пятая, и все голубые, и снова диньдоном в нагрублое надбарачное небо, — зачем напружилось хмурью и смутью, зачем оно небо, а не крышка гигантского гроба, зачем оно может простором дышать, а не дышит.
— Донн!
— Донн!
— Не засти, отойди-отойди, донн!
— Три-чтэри.
— Донн, донн!
— Три-чтэри.
— Перррьвая рота — а-ррруку — повзводнэээ — б-гом
И темно-бурыми потоками, не дослушав законного ааарш! — машина незаконно, по-своему, не по-машинному, не по-командному, вперед, туда, где ракеты, звякая звуками звонких котелков, ручейками, штыками, упруго подпрыгивая пружинистыми прыжками
загромыхала, вдруг обнаружив людей, и много-много людей, как же:
— Эй, наяривай, ребята, веселей!
— Пушки-то… работают, словно по делу…
— В игрушки играют.
— И зачем это по ночам будить, зачем по ночам будить?!.
— Ты… гляди за делом-то…
— Знай, под ноги подвертывается… по но-чам!
— Мужики, подтянись, мужики!
— Тамбовский, котелок не потеряй!
— За своим мотри. —
А там, впереди, словно поняли: под законом командным, под законом машинным — у тамбовского и у курского — свой закон, может, веселый, может, печальный, а может и не веселый, и не печальный, а строгий, словом, закон, а не мертвое дерево и — стаями забезмолвились в небо голубые ракеты, как бы приветствуя, обеспокоились пушки, перестали диньдонкать, заухали:
— стойте, ух! куда вы, ух! смертью пахнет, ух! —
но темные, бурые клочья, не слушая, разрываясь все мельче и мельче, не по-машинному, не по-командному, — вперед, навстречу, вот и проволока — режь ее, рви ее, руби ее — и бесперечь зачирикали, чиркая, острые чортики черной проволоки, и снова бурые клочья — вперед, навстречу —
зигзагному беззвучному зову взвившейся новой — зеленой — ракеты. —
И вдруг, прямо в мутные волны набухшей, прорвавшей плотину реки
затакали, квакая, стойкими стайками, толчки пулемета,
и, пронзительным свистом взвиваясь, как вилкой скрести не по тарелке, нет, а по барабанной перепонке вашего, вашего уха, подчинясь зигзагному зову зеленой ракеты — жемчужно зенькнули и зазенькали дождиком пули пули, пууули.
Сзади еще напирали, не по-командному, не по-машинному, развеселелые темно-бурые клочья нелепой машины, а впереди:
— Что ж такое, братцы, брааатцы!
— В своих!
— В сва-аих!
— Псти! Пусти!
— А-а-а-а-ай!
И, оставляя свалившихся, звеня котелками, звякая ружьями и истекая истошными криками, назад — на-зад, сплетаясь штыками, кулаками пробивая дорогу, в стороны, в стороны, в какую-то гору спасаться, спасаться, что ж такоича, братцы? неш мы не люди? — кверху, в гору, задыхаясь: — не тое… ленту… вставил, дыша в надбарачное небо не легкими — всем обезумевшим телом
— а на горе — доклад генералу Оптику:
— Ночная атака началась, ваше превосходительство.
— А-а-а, хорошо, хорошо! Кто руководит?
— Па-ручик Раздеришин, ваш превосходитство.
— А, это — тот! Молодец, молодец.
4.С ранним трамваем уже летела Валюська через весь город, сжимая в руках падающие свертки и с презрением глядя на гимназисток с книжками. Положим, папа и до сих пор дразнит Валюську жареный фыш, перевод с немецкого — как ему не стыдно, а еще помещик, член земской управы, — но ведь всем понятно, что это понарошку, что Валюська кончила, кончила, кончила гимназию и
невеста!
Сердце, удивительно нежно томясь, замирало в груди — вот будет неожиданная встреча! И, когда в дверях низкого — с запахом елок — барака солдат в очках без улыбки буркнул брезгливо:
— Они на фронте,
внутри все-все вдруг провалилось в темноту, а оттуда остро сверкнуло:
— Зачем я надела голубую вуаль?
И еще:
— Теперь его убьют,
но солдат проник очками в пустоту:
— Да это недалеко, версты нет. Вон туда, — и Валюська, забыв расспросить поподробней, скорей — вон туда, милый, милый Евгений, — а вдруг он уже убит и на носилках навстречу несут его строгое длинное тело? Как странно, однако же, — фронт: значит, немцы почти всю Россию завоевали? Как же тогда — папа? И имение папино завоюют? Нет, нет! Евгений их дальше не пустит, если только он жив. Бараки кончаются, солдаты навстречу,
— с но-сил-ками!
Что это? Что это? Значит, сражение? Кого же, кого же, господи..? Длинное, белое тело… Вот:
разговаривают; так и есть
— Кого? Кого вы несете? — и диким рыданьем сейчас:
— Солдатика убитого, барышня. А что?
— Раненые сами пошли, еще ночью; а он…
Солдата, солдата! Слава тебе, богородица-дева! В горле слова застревают:
— А… Раздеришин… поручик?
— А что ему деется?.. Небось, на горе, с генералом…
— Что ж там, опасно?
— Чего опасней… небось водку пьют.
Скорей туда, на гору! Пока не увидит Валюська своими глазами, не убедится… Какой длинный утрамбованный песок под ногами… И сколько солдат… И все ругаются. И песок, как солдаты, — серый, темно-желтый… Где же, господи, где же? Должно быть, там, где столбы телеграфные —
— А по столбам телеграфным протянута проволока, а по проволоке уже неслись во все стороны слова о несчастной случайности в запасной бригаде, а виновный во всем солдат-пулеметчик сидел на гауптвахте, а на горе — правда, водку не пили, но
— стратегически и тактически обсуждали ночную атаку с жаром и с пеной у рта (это только так говорится ради словесной игры — никогда взаправду не пенятся рты у спорщиков) и генерал Оптик, становясь на цыпочки, выслушивал доводы за и против, и мудро, наморщив безбровые впадины глаз, подрыгивал птичьей своей головой — направо, и налево и прямо, забыв о том, что солдаты — с трех утра на ногах, а отделенные, взводные, фельдфебеля и полуротные командиры пыжатся сделать вид образцовых занятий и по всему полю ходит, спотыкаясь и перекатываясь, как символ фронта поручика Раздеришина,
— стратегическая — тактическая — нудная — серая — но единственно образцовая — матерщина.
Прапорщику Арбатову нужно было сдавать дежурство, надоел узкий френч, портупея, шашка, револьвер и жмущий правый сапог, — двадцать шесть часов уже жмущий — и с двадцатилетней честностью, с правами знакомого с детства — он ненавидел поручика Раздеришина. И уже ненависть, сверля свинцовыми сверлами, свернулась в сверкавший клубок, готовый броситься и свертеть в сторону шею, шшеею, когда генерал, прощаясь, бросил намек Раздеришину о производстве в следующий чин. И вот, генерал поехал в коляске, а кругом облегченные шутки шопотом, еле слышным, шуршали, а на песчаном поле расстроились и запестрели нестрогими остротами стройные солдатские ряды
Арбатов, сжимаясь до боли, отвел Раздеришина в сторону, стал перед ним, глядя снизу на синий черкесский казакин, на могучие плечи с золотыми полосками, на бритую белую ррожу и: