Алексей Ремизов - Том 10. Петербургский буерак
«Не в служении дьяволу гибель человеку, говорил Иван Павлыч, а в природе человека: оно рано или поздно прорвет и никаким молчаньем и смиреньем не заглушить: ведь этакий голос впору только дьяволу, так крикнула».
«Да и немой заорет: сестру полыснула!» заметил Овчина5, молчальник из неговорилова полку Резникова.
«Пупыкин, небось, не заорет, хоть бы и брата!» сказал Иван Павлыч и пошел доказывать: Иван Павлыч на язык речист; породы московских говорунов «кучковичей» – от Бакунина, Хомякова и Герцена до Рачинского, Степуна и Гершензона.
Уж начинали ссориться, как всегда при обсуждении «дел человеческих». Помирила картинка из «Paris Soir».
И с тех пор нашу консьержку переименовали, как переиначивают улицу: сколько лет была мадам Дализон, теперь «Сестра-убийца», а я с тех пор настороже. В тонкости я не вдаюсь: ни как произошло, ни почему – сестра кокнула сестру! – но на людей, кто мне делает добро или, правильнее, кого я вынуждаю на добро, я смотрю и «вторым глазом»: не ровен час…
Следующий затем случай меня еще больше заострил, – а произошло в нашем доме и невероятно и неожиданно, как с Рыжим Дьяволом.
СшибирогВечер провели у Паскалей в Нейи. Сначала ели довольно, а потом пошла музыка. Битый час ревел граммофон из любимых опер и щемительные романсы, цыганские и по-испански.
Петр Карлович Паскаль тихонечко напевал духовные стихи. Я подслушал: это были о Алексее, человеке Божьем, Паскаль пел и Лазаря… Как исследователю, толмачу и переводчику «Жития протопопа Аввакума», ему никак ни мирское козлогласование, ни бесовский горлобуй, – тяни Лазаря!
Были Унбегауны6, Замятин, Иван Павлыч и еще какие-то, мужские и женские, под общим именем «Козлоки». Ждали Фараона («Фараоном» окрестила одна из поклонниц Артура Сергеевича Лурье), Фараон обманул. А жаль: человек высокою ума, знающий, а по инструменту едва ли в Париже другой найдется композитор, пианист, виртуоз, когда в войну при освидетельствовании русских, годных для отбывания воинской повинности, Фараон выступил во всем своем откровении, вся комиссия – все доктора и все дозорные – как один, повскача со своих мест, воскликнули единым гласом со воодушевлением: «апт!» (Что значит: «способен»).
Для подбодрения хозяева угостили нас Марсельской варенухой, такая из «горячих» наливка «сшибирог», и не то она на косточках, не то она на орешках. Отведав по перстику – пьется не в рюмках, а маленькими горчишными стаканчиками «перстиками», сейчас же заспорили. Известно, где сойдутся ученые, там обязательно спор или просто говоря, где человек, там драка.
Начал, как всегда, Иван Павлыч.
Иван Павлыч, не на песках, на щере стоит («щера» – каменная почва), его отец, дед, прадед и все дяди родные и двоюродные, люди ученые и учительные, – Петровские документы и Новиковские, культурная хроника русского быта и литературы ему сызмала: «о душе русского народа», – вот куда он загнул. Есть о чем разговориться.
27-го марта 1849 года приезжал в Москву на Пасху Николай I-ый торжественный выход в Кремле и освящение Николаевского дворца с маскарадом – все народы Русского царства во всем великолепии и благообразии бородатой старины (потом последует указ обрить всех чиновников) Летописцем события был Погодин – «Царь в Москве», отчет в «Москвитянине». Погодину отвечал Герцен: весь этот московский народный энтузиазм Герцен обозвал «раболепством». Герцену ответил Прудон: «а нет ли, спрашивает Прудон, в русском самодержавии сокровенных основ и тайных корней в самом сердце русского народа?» За Прудоном отозвался Карлейль: по Карлейлю у русского народа «талант повиновения» и этим все объясняется.
«А стало быть: “православие, самодержавие, народность”7 – не “арзамасский” Уваровский выплевыш, а подлинная основа русского царства!»
По замечанию Ивана Павлыча с «русским» нельзя соединять «империя», как не говорится про Бога «император», а «царь небесный», так и про Россию – русское царство.
«Революции, говорил Иван Павлыч, могут взвихрить русское царство8, песком разнести Сухареву башню (“Сухарева” звучало у него, как Вавилонская) и взвихрить душу русского народа, но сердце народа непоколебимо и, как ни зови, все едино: “православие, самодержавие, народность”».
– Тут-то и поднялся такой барабош9, – заводи граммофон: о «самодержавии» речи нет, а как понимать «православие» и «народность»? По Хомякову, по Филарету10 или по-своему?
Но, как однажды в споре о «делах человеческих», выручила безобидная картинка из «Paris Soir», тут предусмотрительность хозяина со своим «сшибирогом»: «на косточке или на орешках?»
Петр Карлович Паскаль, профессор русского языка в Школе восточных языков в Париже, а в Москве он прожил шестнадцать лет в самый взлет, кипь и тиск революции, человек – ученый.
И после десятого перстика, когда загадочная бутылка обидно спустилась к донышку, «косточка и орешек» вытеснили «православие, самодержавие и народность» без остатка. И подал голос молчаливый Борис Генрихович Унбегаун, склоняя слова XVI-го века – недаром и книга его так называется: «La langue russe au XVI siècle (1500–1550)»11. (Нынче я бы не сказал «молчаливый»: после Бухенвальда Борис Генрихович разговорился; верю, что пройдет: от нервности это, много претерпел, много и перемучился) Унбегаун приводил слова Курбского (1583): Курбский извинялся, что не твердо знает правила церковнославянского языка и просит прощения, если он употребил где-нибудь простонародные слова и выражения, слова и лад слов.
«Забудь, Курбский, ученость – книжную церковнославянскую речь и пиши, как ему подсказывала его словесная душа живого языка, да ведь это был бы второй Аввакум – природной русской речи!»
Я же ссылался на Вельтера – Густав Генрихович Вельтер, переводчик Котошихина: у Котошихина о винах довольно сказано – как и что пили и послов напаивали в XVII веке. А Елена Ивановна Унбегаун нашла лазейку, ссылаясь на Милюкова12. И хотя Вельтер, Милюков, Курбский и Котошихин мало чего решали о марсельских косточках и орешках, но были доброй крутой заваркой. Для путаницы, а точнее для «безобразия», я несколько раз упомянул имя Мазона, его исследованье о Китоврасе. Иван Павлыч с яростью схватился за Мазона, и все пошло врасстягай!
Профессор Collège de France Андрэ Мазон, последователь «скептической школы» Каченовского и Строева, написал в их духе книгу о «Слове о полку Игореве»13. А Иван Павлыч, ему плевать на норманнов и всяких варягов, русских он производит от аланов, Москва – Третий Рим, а Слово несомненно и… неприкосновенно: «Руки прочь!»
И как повелось, Замятин, таинственно помалкивавший в свою искусственную трубку, он не курит, вставлял в «Мазона», «Слово» и «Китовраса» свои скупые, но полные каких-то намеков, подзуживающие замечания: не знай, и так понять, и этак.
И что же оказывается – и это когда бутылка приняла свое девственное состояние стеклянной пустоты – наливка-то «сшибирог» настояна не на косточках, не на орешках, а на цветочках!
«На каких цветочках?» поддел Иван Павлыч и не без задора, тут бы и разгорелся самый жаркий спор, Козлокам раздолье, да пора было по домам.
Хозяин, вовсе не питок, после компанейского перстика, десять перстиков, заметно осоловел и, превратившись в «благопромыслительного» муравья, беспомощно тыкался, собирая со стола «загаженную» посуду, он уже мечтал, с какой жадностью бросится в объятия Морфея (ударение не Паскаля, а Суханова, в лавку к которому Паскаль заходит освежить московскую речь), и забыв всякое благочестие, напевал он и не без выражения: «Очи черные, очи страстные, очи – жгучие…» (ударение не цыганское, а Шаляпина).
А кончился вечер, как полагается, стихами. Иван Павлыч, вдруг присмирев, вспомнил Лермонтова-Гейне и, мрачно устремляясь на Вельтера, с которым в первый раз он встретился на этом «сшибироге», читал гпухо и жутко, и чувствовал, как вырастет у него борода Аполлона Григорьева, и чего-то он хочет вернуть, но перед ним неперескочимая стена.
А читает он не Лермонтова, не Гейне, а Панаева:
В один трактир они оба ходили прилежно
И пилн с отвагой и страстью безумно мятежной,
Враждебно кончалися их биллиардные встречи
И были дики и буйны их пьяные речи.
Сражались они меж собой как враги и злодеи
И даже во сне все друг с другом играли
И вдруг подралися… хозяин прогнал их в три шеи,
Но в новом трактире друг друга они не узнали14
– Не правда ли?
Замечательные бриллиантыЧас поздний, тискаться в метро не рука, взял такси. Едем с нетерпением: из гостей всегда возвращаешься, поскорее б до дому. Да не тут-то. Вот и дом, а изволь вылезать у съестной – такая соседняя с нами мелочная лавка об одно окно (после бомбардировки досками заколотят), хозяйка хорошая – всегда навеселе. Что за чудеса: пожарный обоз, а ни огня, ни дыму и с кишкой пожарные не бегут воду приноравливать, и мотор не стрекочет, тихо, даже больше, чем полагается в час разъезда. И в доме, как вымерло, ни огонька, только черные – без блеска пустые окна. И пожарные в своих сапожищах, а как балетчики, на носках подтянулись. Мы было в подъезд, и вошли, но дальше консьержки нет ходу.