Федор Крюков - Мечты
— Прочный материал! — заметил в скобках Ферапонт, сооружавший гигантских размеров цигарку.
— Из серой глины… А хохла — из пеклеванного теста…
— Хохол — дурак! — тоном безнадежного сожаления сказал сотник.
— Да… Так из пеклеванного теста его, — продолжал Шишов неторопливо, с манерами опытного повествователя. — Ну-те-с, хорошо-с, из теста… И, стало быть, на этот случай прибегла собака… Прибегла к тому делу собака, сцапала хохла и проглотила. Проглотила — бежать! И сколько бежала, все хохлами…
При неожиданно-звонкой рифме, созданной пряным словом, сотник затрясся от смеха, и живот его, как студень, долго еще колыхался даже после того, как дружный, заливистый общий хохот других слушателей смолк и они ждали продолжения.
— На конец того дела, вдарилась она об угол, и выскочил из ней хохол с плугом, — продолжал Шишов.
— И з волами? — спросил Попков, подражая малороссийскому выговору и давясь от смеха.
— И с волами. Вот отколь они все на волах-то ездят!.. И когда Шишов кончил свою забавную историю, в которой с несомненностью доказывались все генеалогические преимущества русских, т. е. великороссов, перед хохлами, — все смеялось долго, до усталости, сперва разом, а потом наблюдая некоторую очередь: кто-нибудь вспоминал отдельный эпизод, подсыпал крепкое замечаньице, остроту, и опять из лавки в насторожившуюся темноту выскакивал раскатистый залп прыгающих звуков и звонко разбегался в оба конца немой улицы.
Потом как-то разом смолкли. Сизыми клубами полз вверх, к лампе, дымок. Крепкий запах табаку сливался с запахом копченой шемайки и дразнил голодное воображение. Золотая полоска света из дверей протянулась через всю улицу и на противоположной стороне выхватила белый угол старой хатки до соломенной крыши, низкий плетень и вывеску с гигантской буквой З, укрепленную над обвисшей калиткой. Светлый, разостлавшийся по земле квадрат похож был на кусок новой парчи. На нем яркими блестками играла и пряталась вода в углублениях и колеях растоптанной дороги и серели матово-шелковистыми узорами, отбрасывая тени, высокие безмолвно-грозные, разорванные борозды черной осенней грязи. А за гранями, — направо и налево, дальше и выше, — висела немая, неподвижная темь, охваченная сонным оцепенением. И кто-то оттуда сторожко крался, прислушивался, затаив дыхание, и глядел внимательными очами на тусклый огонек лампы.
— Это верно… хохлы — они мягкий народ, — сказал сотник, потрясая мохнатой папахой. — А вот вы, русские… у-у, дьяволы, сурьезные… да что за натуральная нация!..
Он поковырял клюшкой по серому наслеженному полу, вспоминая что-то из своего минувшего.
— Раз меня в Дубовке… ну так обидели, так обидели… Давно, лет пятьдесят прошло, а вспомню и — сейчас руки аж чешутся!
— Вы по этому случаю на всех русских и сердце имеете, ваше благородие? — почтительно заметил Ферапонт. — Дубовские, значит, виноваты, а мы, шацкие, отвечай!..
— Все вы одной бабки внуки! — Сотник энергично взмахнул связкой кренделей, и они опять звонко прогремели, сообщая коротким сердитым звуком особую убедительность его словам.
— А что главное — правильности нет! Норовят кучей на одного насесть, а не то, чтобы один на один… Мне не то обидно, что били… Бей, пес с тобой, ну бей по закону! Я люблю, чтобы правильность была во всем…
Роман Ильич строго, вполуоборот, посмотрел на Ферапонта воинственным взглядом, ожидая возражений. Но Ферапонт не возразил, а, отвернувшись из вежливости, выпустил заряд дыма по направлению к улице и затем изобразил на своем лице самое почтительное внимание. Сотник провел костылем по темному, грязному полу прямую линию, — жестикуляция часто опережала у него слово, — и голосом старой грусти начал:
— За досками мы ездили, значит. С фурами. Железных дорог тогда не было — на быках. Наклали фуры — я, по грешности, в харчевню: выпью, думаю, на дорогу шкалик…
— Для дороги это вещь пользительная, — одобрительно заметил агент Попков.
— Ну, понятно! — с некоторой стремительностью присоединил свое мнение и Ферапонт.
— Да, не вредит, — согласился Роман Ильич, — Ну… взошел. А их там, этого мужичья, руки не пробьешь! Галдят, у стойки сбились в кучу. А у меня воза стоят, некогда до смерти. И все-таки я — офицер, само собой… «Посторонитесь!» — говорю. «Чаво посторонитесь? Ка-кой широкий! Сам посторонись!» — «Дайте дорогу, — говорю, — я офицер!» — «Мы из тебя не видим, офицер ты или нет, а за свои деньги в кабаке каждый шаровариться может». Ну, я в те времена помоложе был, на руку проворен. Ах, ты, думаю, мужицкая твоя морда! Развернул — чирк одного в сопатку! Он на ж… Подались. Я тут другого. Он и к двери. Бежать?.. Стой, думаю, не уйдешь! Сердце во мне дюже разгорелось, и зачал я их тут ссланивать — кого в едало, кого в пузо, кого в затылок… Мужичье!.. Только какой-то подлец — не знаю как — подкатился мне под ноги, я и выстелился через него. Ну, тут уж они все на меня… И, пока наши от возов-то прибегли, они мне сыпнули!.. И будь бы у них понятие, ежели бы не все кучей лезли один на другого, — каждому хотелось поскорей вдарить, — то аминь бы тут мне был… ей-ей. А то они сбились надо мной, суют руками, а размахнуться негде, без толку все… Тем и спасся! Кровь была, а так пятно чтобы где — ничего не было!..
Роман Ильич с победоносной улыбкой оглянулся на своих слушателей, и они каждый по-своему выразили свое радостное изумление. Шишов издал тонко-свистящее шипение: тссс… Маштак добродушно загнул многоэтажное слово по адресу несообразительных дубовских мужиков, а Попков коротко сказал: «Галманы!»
Ферапонт покрутил головой и затем осторожно, тоном извинения, заметил:
— Да ведь на своей стороне, понятное дело, там стены помогают… Тоже нашего брата тут у вас мало ли учат?
— И правильно! — сказал Маштак добродушно-грубым тоном, — Ваш брат тоже… вроде жида на нашей стороне… Придет, к примеру, в лаптях, в одних портках, глядишь — через месяц у него сапоги амбурского товару, триковый пиджак, штаны по журналу сшиты… А все плохо им! Сунься-ка мы к вам — вы утрете скоро! Вон их благородие — офицер, и то не постеснялись…
Маштак немножко издевался, подтравливал Романа Ильича. Старый сотник поддавался на этот прием и переходил от общих положений к натиску на самого смирного представителя великорусского племени. Ферапонт же был очень удобен для таких невинных потех. Но на этот раз сотник пошел стороной. Героические воспоминания разбудили в нем дух тщеславия, и он не без хвастовства воскликнул:
— Ну, я и сам в долгу не остался! Не-ет! Я тоже одному после того вложил… Чтобы он знал да помнил обед да полдни…
И рассмеялся очень довольным смехом.
— Дегтярь… Тоже из дубовских…
Он сделал продолжительную паузу, потупился, почертил клюшкой по полу, покрутил головой и снова рассмеялся, — забавное было воспоминание.
— От обедни иду… воскресенье как раз было. Народ, конечно. Шинель на мне с капюшоном. Николаевская, офицерская. Вот он и едет. «Дегтю! Дегтю!..» — «Стой! ты отколь?» — «Дубовский, ваше благородие». — «Ты дубовский?!» — «Дубовский»… Зараз я шинель с себя долой, повесил ее к Митрий Иванычу на ворота. «Ты дубов-ский?!» Развернул, к-как дам ему сюда! Он брык с дрог! Картуз — в сторону, виски кучерявые, как у старого барана. Вцепился я в них и зачал водить… Водил-водил. — «Ваше благородие, помилуйте!» — «А-а, сукин сын! по-ми-луйте? Закажи своим дубовским, как донского офицера бить!» — «Ваше благородие! ни в жизнь пальцем никого не тронул!» — «А-а, не тро-нул?» — «От рода жизни! Нитнюдь!» — «А меня кто утюжил, такой-разэтакий?» — «Впервой вижу вас, ваше благородие! Помилуйте! Кто другой разе, ну никак не я…» — «Не ты, так твой брат, не брат — так сват, не сват — так кум, одна категория!..» Опять вожу. Аж устал… Ну, выпустил. Как вскочит он на дроги и по-шел! Как оглашенный… Лошадь справа-слева кнутом, марш-марш! Без шапки, без всего! Только и видать, как лошадь нахлестывает…
Роман Ильич затрясся от смеха и зашипел горлом. Порой он останавливался на мгновение и, задыхаясь, быстро выговаривал:
— Виски у него… патлы-то… раскудлатились во-во как… я всеми десятью в них… Водил-водил… Ты дубовский, говорю…
Шишов, весь багровый, качался вперед и назад, кланяясь прилавку, и в глотке у него бурлил и клокотал водопад, а на ресницах блестели слезы. Маштак сыпал крупную, басистую трель, и было странно, что из его огромной бороды вылетает такой горох рассыпчатых и проворно скачущих звуков. Попков беззвучно трясся тощим телом, и, в такт подпрыгивающим плечам, из носа его отрывисто и быстро вылетали один за другим маленькие клубочки табачного дыма. Ферапонт чихал, кашлял, крутил головой и повторял, держа двумя пальцами цигарку, как камертон, вровень с ухом:
— Кабы знать, не надо бы признаваться ему, что дубовский…
— С той поры небось не показывается в станицу? — отдохнув от смеха, спросил Шишов.