Юрий Олеша - Воспоминания о Юрии Олеше
Нас предостерегали от Бабичева, говорили, что иногда он бывает буен. Но бедный безумец привязался к нам и всюду ходил с нами, как прирученный гепард. Один раз его неистовство все же вырвалось на волю.
Это случилось ночью. Большой зал "Коллектива поэтов" полон. Лампы не зажжены. Но светло от луны, прущей в широко открытые окна.
Бабичев играет на рояле. Он был хорошим музыкантом. Он импровизировал. Это было нечто нежное, чуть печальное, почти баюкающее. Внезапно - град безобразных, бессмысленных звуков.
Бабичев вскочил, не переставая барабанить. И вдруг он поднял руки и заревел. Ни с чем невозможно сравнить этот рев. В нем была мука смерти, и разгул садизма, и бешенство убийцы. Он ревел, кривляясь и корчась в лунном сиянии. И это было так отвратительно и страшно, что все стали разбегаться. А я, Илья Ильф и Павел Мелисарато выбежали в соседнюю комнату, захлопнули Дверь и придвинули к ней большой дубовый стол.
Тяжело дыша, мы переглянулись. Ильф чуть сощурился и сказал:
- Это из него заревел Антихрист.
Нам стало смешно и немножко стыдно. Мы отодвинули стол и вошли в зал.
Через него шла молодая белокурая женщина. Ее вел Олеша. Со стула за роялем бесформенной кучей свисал Бабичев. Женщина взяла его за руку. Он поднялся и покорно поплелся за ней. Это была его жена и антипод Тсирхитна. Ее вызвал сюда Олеша, единственный из всех нас, кто не растерялся.
Он тоже испугался, как все мы. Но преодолеть страх ему помогла его доброта.
В своих воспоминаниях о Маяковском Олеша, между прочим, пишет:
"Он был, как все выдающиеся личности, добрый человек".
Олеша и сам, несмотря на неожиданные порой выбрыки своего темперамента, был добр большой человеческой добротой. Это не бросалось в глаза из-за других, более поражающих черт его личности - ума, таланта, блеска, проницательности.
Но именно доброта придавала особый отблеск его обаянию. В одном из своих выступлений я назвал Олешу "солнцем нашей молодости". Это не риторическая фигура. При том, что в нашем тогдашнем кругу наличествовали столь блистательные таланты, как Ильф, Катаев, Багрицкий, Шишова (о которой Олеша сказал: "Она талантливее всех нас") и некоторые другие ("Таланты водятся стайками", - сказал Олеша), никто не мог сравниться с Олешей во власти его над нами - власти его вкуса, его артистизма, его воображения, власти его доброты.
В двадцатых годах мы всей бражкой работали в газете "Гудок". Мы были доверху набиты железнодорожными терминами. Олеша даже в псевдоним себе избрал название слесарного инструмента - "Зубило". Он писал острые стихотворные фельетоны.
(Замечу кстати, что и в дальнейшем Олеша, которого временами пытались изобразить оторванным от жизни мечтателем, всегда тематически оставался в русле современности. Почти все его произведения - о современной ему действительности. Даже "Три толстяка" в сказочной форме разрабатывают наиболее жгучую социальную проблему нашего времени. В сущности, всю жизнь Олеша продолжал линию Зубила в высоком плане.)
Вскоре имя Зубило стало знаменитым. Он получал сотни писем. Появились даже самозванцы - лже-Зубилы. Олеша-Зубило собирал на своих выступлениях огромные аудитории.
Он выступал в железнодорожных депо, в паровозных цехах. Ничего не может быть более волнующего, чем эти длинные, гулкие пролеты, заполненные рабочими, которые взбирались на станки, на вагонетки, на подъемные краны. Какой театральный зал может сравниться с такой аудиторией!
И все же это была не та слава, о которой мечтал Олеша.
Его роман "Зависть" и пьеса "Список благодеяний" породили целую критическую литературу. Олеша стал предметом и темой диссертаций, дипломных работ в Одессе, в Москве, даже в Колумбийском университете в США. Но и это все еще не была та слава, о которой он мечтал.
В его мечте о славе было что-то детское, наивное, театральное. Он жаждал шума вокруг себя, чтоб на него указывали пальцами на улице, как на Толстого: "Вот Олеша! "
Его не наградили орденом. Он страдал.
Даже мелкие обиды самолюбия терзали его. Как-то я встретил Олешу в Союзе писателей. Он сидел в приемной. Из кабинета то и дело выходили и входили многочисленные руководители Союза. Олеша сказал мне с горестным изумлением:
- Они даже не здороваются со мной...
Между тем еще при жизни вокруг Олеши стала складываться атмосфера легендарности. Книги его расходились мгновенно. Его стремление к совершенству восхищало людей. Его изречения передавались из уст в уста. Люди искали с ним встречи, ибо общение с Олешей доставляло наслаждение. Многие прилеплялись к нему и становились его спутниками с постоянной орбитой вокруг него. Так действовал его талант, и в лучшие свои минуты Олеша был полон истинного величия.
Но он не замечал этого и завидовал славе Дюма-отца, которого он презирал.
Театр привлекал Олешу не только как жанр, не только резкостью конфликтов и свободой сценической речи (а Олеша был мастером диалога, поистине королем реплик), но и как наиболее осязаемая форма славы. Книги бумага, кино - полотно. А тут драматург заставляет живых людей действовать по его творческой воле.
Он быстро подружился с Мейерхольдом и увлек его в свою любимую Одессу. Они поселились у моря. Олеша с восторгом слушал, как Мейерхольд, оглядывая рыжую приморскую Большефонтанскую степь, говорил, что она похожа на бурые холмы Кадикса.
Они восхищались друг другом. Но у Олеши не было ложных богов. Неохотно, но все же он признался мне, что Мейерхольд, для того чтобы актрисе 3. Райх было удобнее и легче играть, испортил "Список благодеяний" безвкусными поправками, выбрасывая одни эпизоды, перемонтируя другие.
Легко ли было переживать это писателю, который каждое слово вбивал, как устой моста!
Блеск олешинского диалога виден и в кино. Особенно в лучшем, на мой взгляд, сценарии Олеши "Болотные солдаты". Фильму этому повезло: он был хорошо поставлен Александром Мачеретом, а в главной роли великолепно выступил Межинский. Не повезло этому фильму только у прокатчиков: они почему-то упорно скрывают его от народа, хотя "Болотные солдаты", несомненно, принадлежат к числу вечно цветущих произведений искусства.
Свои вещи Олеша писал очень медленно, с мучительным тщанием работая над постройкой каждой фразы. Поэтому для заработка он брался за исправление и усовершенствование чужих работ. Он писал диалоги для сценариев, делал инсценировки, переводы.
Иногда и эти ремесленные поделки под его рукой превращались в маленькие шедевры.
Наружность Юрия Олеши была приметна. Мне всегда казалось, что он похож на свои писания. Широкогрудый, невысокий, с большой головой гофманского Щелкунчика, с волевым подбородком, с насмешливой складкой рта, с острым и в то же время мечтательным взглядом двух маленьких синих светил, Олеша действительно имел в себе что-то сказочное. "Король гномов" - так назвал его как-то Борис Ливанов, подчеркивая в нем эту сказочность и царственность.
Есть неверные изображения Олеши. Однажды я встретился с попыткой сравнить его с героем романа "Зависть" Кавалеровым. Большое заблуждение! Если и есть в Кавалерове что-то от Олеши, то только в том смысле, в каком Флобер на вопрос, с кого он писал мадам Бовари, ответил: "Эмма - это я".
В воспоминаниях другого писателя Олеша изображен чудаковатым странником с котомкой и палкой, нечто среднее между Платоном Каратаевым и Григорием Сковородой. Нет ничего более далекого от истинного образа Юрия Олеши. Он был, что называется, светский человек. Даже когда он ходил в поношенном костюме, он сохранял свободу и грацию человека с превосходными манерами.
Совсем не пригоден для изображения Юрия Олеши стиль туманных, загадочных неясностей, сквозь которые его образ брезжит мистическим мерцанием. Велик соблазн казаться глубоким, удаляясь в таинственную муть вычурного пустословия! Олеша был конкретен, веществен, и метод неотчетливых, размытых, потусторонних намеков противоположен самому существу Олеши, наиболее земному из всех, кого я знал.
Конечно, изобразить Олешу трудно. Дело не только в физических его чертах. Как передать текучесть его существования, противоречивость и переменчивость его души, смену психологических бликов, непрерывность движения жизни? Как уловить его музыкальный ключ, весь этот контрапункт ума, изящного лукавства, завораживающего полета мысли? Я корю себя за то, что я не записывал все свои разговоры с Олешей. Ведь занятия литературой это только частный случай деятельности его мозга, который творил всегда.
Олеше был чужд прием снижения. Он любил Ильфа, дружил с ним, превосходно о нем писал:
"Ильф и Петров первоклассная величина в развитии нашей культуры".
Но иногда он говорил с неудовольствием:
- Почему у них столько неприятных подробностей - какие-то кишочки, бородавки, уродства...
Олеша и сам был остер на язык и, когда хотел быть беспощадным, обрушивал на собеседника шквал эпитетов такой убийственной меткости, что тот находил спасение только в бегстве.