Глеб Успенский - Из деревенского дневника
Торопливое чавканье чьих-то лаптей, послышавшееся в темноте, прервало фантазии и разговоры двух хорошо выспавшихся людей.
— Кто тут? — радуясь живому существу, спросил темноту писарь.
— Бертище!.. — весело и резко отвечал голос из тьмы.
— А!.. — обрадовались собеседники.
— Бертище, — продолжал голос, быстро приближаясь: — захотел винища, бежит в кабачище, во второй, братцы писари, рразище. Как это вам покажется?
Тьма, и сон, и смерть огласились вдруг радостнейшим смехом. В голосе «Бертища» было нечто до того смешное, комическое, что, кажется, самые обыкновенные слова, сказанные им, непременно бы возбудили веселое расположение духа и улыбку в самом скучном человеке. Слышались в нем и беззаботность, и веселье, и насмешка, и симпатия, и почти юношеская веселость, хоть «Бертище» был старик пятидесяти лет. Это был маленький, жилистый, проворный и нервный до последней степени человек, с широким, смешным утиным носом и проворными, крошечными, бесцветными глазами; человек, занимающийся кузнечным мастерством поденно — день тут, неделю там, словом — сколько ему понравится и где понравится. Но где бы он ни пристроился, тотчас начинался смех и живой, остроумный крестьянский разговор. Остроты, песенки, анекдоты у него были «всё свои», особенные, никем, нигде, никогда не слыханные. И эти остроты и прибаутки сыпались градом в то время, когда маленькие жилистые руки Бертища проворно работали молотком. И работал-то он, точно комедию представлял. Раскалив конец железной полосы и выхватив его из горна, он, по дороге к наковальне, непременно испугает бабу, ткнув огнем по направлению к ней и прибавив, конечно, смешное, хотя и сальное словцо. Ожидая, пока разгораются в горне уголья, он попляшет и опять расскажет историю или подсмеется над кем-нибудь. Выдалась среди жаркой работы коротенькая минутка передышки, Бертище не упустит ее, чтобы не хлопнуть водки второпях, впопыхах, и все с разными гримасами, прибаутками, позами. Неистощимый родник юмора, веселости и наблюдательности таится в этом человеке; но случайность среды не дала ничему развиться как следует, и талантливый человек этот осужден на то, чтобы выделывать «колена», пить и, разумеется, спиться с кругу.
— Тебе не дадут теперь водки: запрещено, — сказал писарь.
— Мне-то? Да ты знаешь, кто я такой?
— Кто?
— Я — Берт! Понимаешь это? Знаешь, в Петербурге заводчик Берт, миллионер?
— Ну?
— Ну, это я и есть! Это вы только, глупые, необразованные люди, собачьи клички носите: Свиньин, да Балванский, да Зайцев… Я, брат, этого с собой не позволю делать… Я себя сам произвел в иностранцы.
— А твоя как фамилия-то настоящая?
— Кукушка! Ну что это за название? Какая я кукушка? Я — человек: ведь это срам с этаким именем… Нет, брат, думаю, шалишь, не проведешь! Я те дам кукушка… Берт! объявил — и шабаш… И в думе так сказал: «никакого, говорю, Кукушки нет, и билета с кукушкой не возьму!» Три целковых дал; теперь пишут «Берт». Да какого чорта? Я по кузнечному, а он, петербургский то Берт — тоже по кузнечному. Вот и произвел! А то Кукушка! Я тебя за эти слова… Ты что ж меня садиться не приглашаешь? Что ты за дубина такая, что я должен стоять перед тобой?
Что ты, Аннушка, фарсишь
Да к себе не пригла-с-сишь?
А чего ты косишься…
Сам ко мне не просишься?.. —
пропел Бертище, подплясывая в грязи, и вскочил на крыльцо.
— Что орете тут? — среди смеха писарей послышался голос выступившей на крыльцо жены учителя. — Детей перебудите…
— Милая моя мамочка!.. — не давая сказать ей слова, заговорил Берт и в римфу сказал такое словцо, от которого все — и писаря и жена учителя — как говорится, «сгорели со стыда».
— Тьфу ты, пьяница! — почти убегая, произнесла жена учителя.
— Ай не любишь? — сказал ей вслед кузнец. — Поди, я еще тебя попотчую.
Смех, охвативший писарей, был поистине невообразимый. Они то закатывались до перхоты, до удушья, то, не выдержав и чуть не задохнувшись, оглашали тишину и тьму громовыми раскатами хохота. Берт также смеялся и все прибавлял по словечку, благодаря чему по крайней мере четверть часа никто из смеявшихся не мог прийти в себя. «О-ох! о-ох!» — стонали они, хватаясь за грудь, и вдруг опять пускались хохотать, как помешанные.
— Уйди ты отсюда, балалайка бесструнная! — кое-как опомнившись, сказал писарь: — измучил совсем.
— Я, брат, и так скоро уйду! Оставайтесь одни, без меня, пьянствовать. Чорт с вами!
— Ты уж никак второй месяц идешь, все ни с места.
— А ты вели стаканчики в кабаках побольше давать!.. да! Как же я уйду-то? Меня, вон, на станцию приглашают, мне надо двугривенный, а вы тут избаловали кабак, — мне и не справиться… Наливай он стакан форменный, мне бы четырех-то стаканов за глаза хватило.
— Ну!
— Ну, конечно, с посторонними… Ты поднесешь, Евсей поднесет, тот, другой, третий… само собой! А то он наливает — наперсток: вместо четырех и пьешь шесть… Остается из сорока копеек поденных всего гривенник: разве на это уедешь? Мне нужен двугривенный… а гривенник куда я дену? Хочешь не хочешь, надо пропить. Стало быть, седьмой и восьмой. Вот и не на что идти… А то бы я от вас давно ушел…
— Все не протрезвишься никак?
— Говорю, заведи законный стакан…
— Ну, будет врать-то. Какой стакан ни дай, все восемь выпьешь, покуда всего не пропьешь, — уж больно любишь, охотник…
— Ох, братец ты мой! — вздохнув, сказал кузнец. — И то! люблю его, анафему, винище это! Люблю!
— Очень нравится?
— Ох, как нравится, братцы, вино-то! Так нравится, так…
Кузнец что-то чмокнул губами.
— Что это ты?
— Бутылку, братцы мои, поцеловал. Я завсегда сначала бутылку поцелую, а потом налью…. А пустую, когда окончу, то к сердцу прижимаю: милая моя мамочка! Ах, и люблю же я ее!.. водочку, матушку!.. страсть господняя!.. Чистая страсть!..
— А запоем пьешь?
— Нет, запою нет у меня. Я ее постоянно обожаю… Не будь водки — да я сейчас утоплюсь… Перед богом. Она моя отрада, за подвиги награда.
— Давно ли пьешь-то?
— Я пью, кумовья, лет десять. Прежде я не пил. О, поглядел бы ты на меня прежде-то! У меня в городе восемь кузниц было; часы, цепочка… полное почтение… А там вдруг и одолела меня… Непременно меня испортили — уж это верно. Уж тут кто-нибудь подмешал мне, потому вдруг началось. Не пил, не пил, все честно, благородно жил, поживал; вдруг все мне опротивело. Все не по мне стало; думаю: за каким шутом я женился? Зачем цепочки, часы — что такое? Захотелось мне все раскассировать, и тут я пошел; все решительно, вот все, что под руку подвернется, все стал пропивать; что было дома — пропил, чужое — экипажи, коляски там — всё продал, пропил, и что дальше пью, все того интересней… Жена — боже мой! боже милостивый! — и дерется и жалуется, и сын бьет и орет, смех мне — больше ничего… Доберусь до дому, как пес, в грязи, пьяный; заберусь на печку — ха-ха-ха!.. а они-то зудят, орут, боже мой!.. Вот любопытно мне да и только, а зла нету… Потом они меня вон выгнали. Жена с любовником…
— Эге, брат, вот в чем дело-то! — обрадовавшись скандальной тайне, раскрывавшей причину безобразной жизни Бертища, оживленно воскликнул один из писарей. — Вот отчего ты задурил-то… Любовник-то, видно, у нее раньше был?
— Чего ты меня перебиваешь? — осердился Бертище. — Чего тебе надо о любовнике знать? — тебе какое дело?
— Да ведь у жены были любовники, говори прямо?
— Зачем ты меня беспокоишь такими разговорами?
— Говори: были?
— Тьфу ты, невежа какой! Конечно, были, глупый ты человек. Чего же ты спрашиваешь? Было их у нее в высшей степени… Чего тебе еще?
— Ну вот, от этого-то и стал, должно быть, ты пьянствовать!
— Конечно, глупая твоя голова, от этого! Чего же ты надоедаешь мне?
— А говоришь «подмешали»!
— Да мало ли я чего говорю, истукан ты необразованный! Должен ты молчать по крайней мере.
— Ну ладно; рассказывай!
— «Рассказывай»! Только сбил с разговору… Конечно, от огорчения, а потом, как вошел во вкус, все стало мне нипочем… Вдруг впал в насмешку, стал издеваться… Вижу жену с любовником, с купцом, — только смех меня разбирает, как это глупо! И нисколько не обижаюсь! Веселье меня обуяло, как птицу небесную. Из хозяев пришлось в работники — еще того веселей стало. Полтинник выковал — пропил, повалился под забор — сплю. Надоело мне в городе, ушел без шапки и без всего в другое место. Везде смеются надо мной, и я смеюсь и только думаю одно — как бы мне без водки не остаться. Это для меня ад, смерть… Чего ж это я тут с вами время теряю? — вдруг как будто опомнившись и вскочив, сказал Берт.
— Куда ты?
— А в кабак-то! Пожалуй, в самом деле заснут… А мне это нельзя. Я им тогда стекла переколочу. Мне давай вина…
— Ты воротись, приди.
— Ну уж нет. Я там под кусточком лягу с моей милой, с бутылочкой, там и засну.