Генри Джеймс - Американец
— Слишком близко вы все принимаете к сердцу, вот в чем беда, — сказал Ньюмен.
— Вот-вот. Вам и должно так казаться. По-вашему, я принимаю все слишком серьезно, а по-моему, так это вы относитесь ко всему слишком легко. Нам никогда не прийти к согласию.
— Но ведь все это время мы жили в полнейшем согласии.
— Нет, — покачал головой Бэбкок, — только не я. И от этого-то мне не по себе, я должен был расстаться с вами еще месяц назад.
— О Господи! Поступайте как знаете, — воскликнул Ньюмен.
Мистер Бэбкок сжал руками голову.
— Вам, по-моему, чуждо все то, на чем я стою, — сказал он наконец, поднимая голову. — Я стараюсь во всем докопаться до истины. К тому же мне за вами не поспеть. Для меня вы чересчур порывисты, чересчур широки. Я чувствую, мне нужно снова проехать по всем тем местам, где мы побывали, но уже одному. Боюсь, я во многом ошибся.
— О, не нужно объяснений, — остановил его Ньюмен. — Просто я вам надоел, у вас есть для этого все основания.
— Нет-нет, нисколько! — воскликнул изнемогший молодой священник. — Нельзя допускать такие чувства — это грех!
— Сдаюсь, — засмеялся Ньюмен. — Однако и дальше ошибаться вам, конечно, никак нельзя. Ради Бога, идите своим путем. Мне будет вас не хватать, но вы же видите, я очень легко завожу друзей. А вот вам будет одиноко; напишите, когда захочется, и я присоединюсь к вам где угодно.
— Наверно, я вернусь в Милан. Боюсь, я не был справедлив к Луини.[59]
— Бедный Луини! — воскликнул Ньюмен.
— Я хочу сказать, что боюсь, я его переоценил. Не думаю, что он живописец из наилучших.
— Луини? — удивился Ньюмен. — Что вы! Да это восхитительный, великолепный художник. Его гений чем-то напоминает прекрасную женщину. Он оставляет те же впечатления.
Мистер Бэбкок поморщился и нахмурился. Следует добавить, что и для самого Ньюмена такой метафизический полет мысли был необычным, но, будучи в Милане, он успел проникнуться большой любовью к этому художнику.
— Вот видите! Опять! — вздохнул мистер Бэбкок. — Нет, нам лучше расстаться.
И на следующее утро он направил свои стопы вспять, чтобы умерить чересчур сильное впечатление от великого ломбардского живописца. Через несколько дней Ньюмен получил от своего бывшего спутника письмо следующего содержания:
«Дорогой мистер Ньюмен!
Боюсь, что мое поведение в Венеции неделю назад показалось Вам странным и неблагодарным, и мне хотелось бы объяснить свою позицию, которую, как я тогда сказал, Вы, по-моему, не одобряете. Я уже давно собирался предложить Вам расстаться, и этот шаг не был таким внезапным, как, возможно, Вам показалось. Прежде всего надо учесть, что я путешествую по Европе на деньги, предоставленные мне моей паствой. Эти люди были настолько добры, что предложили мне отпуск и дали возможность обогатить мой ум знакомством с сокровищами искусства и природы Старого Света. Поэтому я считаю, что обязан использовать свое время наилучшим образом. У меня сильно развито чувство долга. Вы же, мне кажется, думаете только о том, как насладиться каждой минутой, и отдаетесь этому наслаждению так самозабвенно, что я, признаюсь, не в состоянии с Вами состязаться. По-моему, мне необходимо утвердиться в моих взглядах и выработать свою точку зрения на целый ряд вещей. Искусство и жизнь представляются мне крайне серьезными явлениями, и во время путешествия по Европе нам следует помнить о чрезвычайно серьезном назначении искусства. Мне кажется, Вы считаете, что если какое-то произведение радует Ваш глаз в данную минуту, то больше ничего и не надо, а до удовольствий Вы падки гораздо больше, чем я. Более того, Вы предаетесь удовольствию так безоглядно, что иногда, вынужден признаться, — Вы не рассердитесь? — мне это представляется чуть ли не циничным. При всех условиях Ваш путь — это не мой путь, и было бы неразумно, если бы мы и дальше пытались путешествовать вместе. Тем не менее позвольте добавить: в пользу Вашего отношения к жизни можно сказать многое; находясь в Вашем обществе, я очень сильно ощущал его притягательность. Иначе я расстался бы с Вами давно. Но я испытывал постоянную тревогу. Надеюсь, я не слишком виноват перед Вами. Мне кажется, я растратил много времени и теперь надо это наверстать. Прошу Вас принять мои слова в том смысле, в каком они написаны, то есть, Бог свидетель, я ни в коей мере не думал Вас оскорбить. Я лично очень высоко ценю Вас и надеюсь, придет день, когда мое равновесие восстановится и мы снова встретимся. Только прошу Вас: не забывайте — Жизнь и Искусство исполнены серьезности. Поверьте мне — Вашему искреннему другу и доброжелателю
Бенджамину Бэбкоку.P. S. Луини ставит меня в тупик».
Это письмо, с одной стороны, развеселило Ньюмена, с другой — вызвало почтительное восхищение. Сначала рассуждения о чувствительной совести мистера Бэбкока представились ему грубым фарсом, а его повторную поездку в Милан с единственной целью запутаться во впечатлениях еще больше он посчитал карой за педантизм, карой изощренной, нелепой, но заслуженной. Потом наш герой стал думать, что все написанное Бэбкоком весьма загадочно; а вдруг он — Ньюмен — и впрямь злорадный, гнусный циник и его отношение к сокровищам искусства и к радостям жизни в самом деле низменно и безнравственно? Надо сказать, что Ньюмен глубоко презирал безнравственность и в тот вечер, когда получил письмо, добрых полчаса, любуясь отражением звезд в теплом Адриатическом море, чувствовал себя виноватым и подавленным. Он не мог придумать, как ответить на письмо Бэбкока. Природное добродушие не позволяло ему рассердиться на самоуверенные увещевания молодого священника, а стойкое, никогда не изменявшее ему чувство юмора не давало отнестись к ним серьезно. Ньюмен так и не ответил на письмо, а спустя день или два наткнулся в лавке, торговавшей всякой всячиной, на забавную статуэтку шестнадцатого века, которую отправил Бэбкоку без всяких объяснений. Фигурка из слоновой кости изображала костлявого аскетичного монаха с длинным постным лицом; одетый в рваную сутану с капюшоном, он стоял на коленях, молитвенно сложив руки. Резьба была необыкновенно тонкой, и сквозь одну из прорех сутаны можно было разглядеть жирного каплуна, привязанного к поясу монаха. Что имел в виду Ньюмен, посылая Бэбкоку эту статуэтку? Хотел ли он сказать, что будет стараться стать таким же «высокоморальным», каким казался монах на первый взгляд? Или желал выразить опасения, что собственные стремления Бэбкока к самосовершенствованию могут оказаться столь же безуспешны, как и у молящегося, более внимательный взгляд на которого позволяет судить о тщетности его усилий? Не стоит думать, будто Ньюмен решил посмеяться над аскетизмом самого Бэбкока, ведь такая шутка и впрямь была бы циничной. Но, как бы то ни было, он сделал своему бывшему спутнику весьма щедрый подарок.
Покинув Венецию, Ньюмен через Тироль приехал в Вену, а затем через Южную Германию свернул на запад. Осень застала его в Баден-Бадене, где он провел несколько недель. Место было прелестное, и он не спешил уезжать, кроме того, ему хотелось оглядеться и решить, где обосноваться на зиму. Лето подарило ему уйму впечатлений, и, сидя под вековыми деревьями на берегу маленькой речки, весело бегущей мимо клумб Баден-Бадена, он перебирал эти впечатления в памяти. Он много повидал, многое понаблюдал и много сделал, многое доставило ему удовольствие, он чувствовал, что стал старше, и в то же время ощущал себя помолодевшим. Ему вспомнился мистер Бэбкок и то, как молодой священник стремился составить обо всем свое мнение, вспомнилось и то, что сам он не извлек никакой пользы из стараний своего спутника привить ему ту же достойную привычку. Неужели он не может наскрести хотя бы несколько собственных умозаключений? Нет города прелестней Баден-Бадена, а вечерние симфонические концерты под звездным небом — поистине великолепный новый обычай! Вот оно — одно из его умозаключений! И, продолжая размышлять, Ньюмен пришел к выводу, что поступил очень мудро, когда решил сняться с места и поехать за границу. Знакомиться с миром чрезвычайно интересно! Он многое узнал, сейчас он еще не может сказать, что именно, но все надежно припрятано у него в голове под шляпой. Он сделал то, что хотел: повидал великие творения и дал своему уму шанс усовершенствоваться, если только его бедным мозгам это под силу. Ньюмен бодро уверял себя, что его старания увенчались успехом. Да, смотреть вот так на мир очень приятно, и он с удовольствием продлил бы это занятие. Ему тридцать шесть — впереди еще целая прекрасная полоса жизни, и пока нет нужды отсчитывать недели. Что же ему завоевывать дальше? Как я уже говорил, Ньюмен помнил глаза леди, которую застал в гостиной миссис Тристрам; прошло четыре месяца, а он еще не забыл их. За время своих странствий он не раз вглядывался — заставлял себя вглядываться — в другие глаза, но в памяти вставали только эти — глаза мадам де Сентре. Если он хочет узнать жизнь лучше, не в ее ли глазах он обретет ответ? Нет сомнений, они откроют ему целый мир, а уж земной или небесный, называйте, как хотите. Среди всех этих довольно беспорядочных размышлений он иногда вспоминал свою прежнюю жизнь и длинную череду лет (ведь трудиться он начал очень рано), когда его занимало только одно — «прибыльное дело». Теперь эти годы казались ему далекими, так как нынешняя его жизнь была не просто каникулами, а скорее полным разрывом с прошлым. Он как-то заметил Тристраму, что маятник качнулся в обратную сторону и оказалось, это движение продолжается. Прибыльные дела, с которыми пока было покончено, все еще занимали его ум, представляясь ему в разное время по-разному. Мысль о них сразу вызывала в памяти сотни забытых, теснящих друг друга эпизодов. Некоторые он вспоминал с благодушным удовлетворением, от других отворачивал взгляд. Все это было давным-давно — давняя борьба и подвиги, канувшие в прошлое, примеры «ловкости» и сообразительности. Некоторыми из тех давних дел он, несомненно, гордился, восхищался собой, словно речь шла о другом человеке. Ему и правда было чем гордиться — он мысленно перебирал все свои качества, позволившие ему вершить большие дела, — решительность, упорство, смелость, предприимчивость, верный глаз и твердая рука. Что касается некоторых его поступков, то сказать, будто Ньюмен стыдился их, было бы преувеличением — он никогда не имел склонности к грязным сделкам. Провидение наделило его способностью инстинктивно, одним ударом срывать личину с любого соблазна, каким бы привлекательным этот соблазн ни прикидывался. И конечно, уж кого-кого, а его непростительно было бы упрекнуть в недостатке честности. Ньюмен с первого взгляда отличал жульничество от честной игры и, сталкиваясь с ним, как правило, испытывал живейшее отвращение. Тем не менее кое-что из приходившего ему на память сейчас выглядело довольно непривлекательным и, более того, неблаговидным, и ему даже стало казаться, что если он никогда не сделал ничего особенно плохого, то, с другой стороны, ни разу не сделал и ничего поистине стоящего. Свои годы он потратил на упорное наращивание и умножение имевшихся у него тысяч, и теперь, когда перестал этим заниматься, добывание денег казалось ему занятием весьма сухим и бесплодным. Однако легко насмехаться над этим занятием, когда карманы уже набиты. Заметим к тому же, что в столь благородные рассуждения Ньюмену следовало пуститься несколько раньше. Правда, на это можно возразить, что при желании он мог бы нажить еще одно, не меньшее состояние, добавим к тому же, что он вовсе не занимался самобичеванием. Просто ему думалось, что все лето он любовался миром богатым и прекрасным, где далеко не все было создано предприимчивыми владельцами железных дорог и биржевыми маклерами.