З Вендров - Наша улица (сборник)
- Что вы там возитесь с ним битый час? Подержите его за ручки и влейте ему касторку.
С новым, еще более сильным взрывом рыданий я судорожно мечусь по кровати - таков мой ответ на холодные слова матери.
Это, видно, убеждает ее в том, что я не на шутку болен.
Она оставляет ужин, подходит ко мне и нежно гладит мое залитое слезами лицо.
- Ну-ну, сыночек, хватит плакать! Что у моего сыночка бедненького болит? Ну, хороший мой, прими немного касторки, и тебе сразу станет лучше. Ну же, дитя мое, тише, тише!..
Непривычный поток нежных слов вызывает у меня новый взрыв слез, теплых, радостных слез, оттого что мое скрытое желание наконец дошло до матери. Всхлипывая и сопя, я понемногу успокаиваюсь и принимаю из ее руки ложку касторки. Мать сама подает мне потом ложечку малинового варенья, а потом долго сидит на краю моей кроватки, пока я не засыпаю.
На следующий день произошло необыкновенное событие:
с тех пор как я помню маму, она в первый раз среди бела дня пришла домой. Вскоре прикатил на скрипучих дрожках старый доктор Францискевич самый знаменитый, но зато и самый дорогой врач в городе.
В то время как другие врачи брали за визит полтинник и шли к больным пешком, Францискевичу богачи давали целый рубль и пятиалтынный извозчику, - пешком старый доктор не ходил. Даже малосостоятельные люди не решались предложить ему меньше рубля, хотя бедняку сходило с рук, если он и вовсе не платил.
В городе говорили, что Францискевич происходит из бедного сословия: его отец был всего-навсего экономом у помещика, однако знаний у старого врача столько, что ему пристало быть профессором и в самой Варшаве. Но как участника польского восстания его выслали на поселение в Слуцк, здесь он и остался. А то откуда бы взяться в городе такому врачу? Если жителю Слуцка придет в голову поехать лечиться у какого-нибудь варшавского профессора, тот немедленно отправит его обратно: зачем, мол, вам ехать в Варшаву, когда у вас в городе есть Францискевич?
Так у нас рассказывали.
Когда старый доктор подъезжал к дому бедняка, все уже знали, что дни больного сочтены: "Он очень плох. Францискевича вызвали".
Это означало, что другие врачи уже отчаялись в больном. Оставалось два последних средства: броситься с громкими стенаниями к священному ковчегу в синагоге или с тихими слезами к Францискевичу, авось кто-нибудь из них, бог или врач, а то и оба вместе спасут больного.
Весь город знал Францискевича, а Францискевич знал всех в городе, знал болезни каждого. Стоило ему показаться у какого-нибудь пациента, как дом наполнялся соседями, желавшими узнать, что сказал Францискевич.
Между делом можно попросить у "ласкавого папа доктора"
средство от застарелого кашля, спросить, не нужно ли обновить лекарство, которое он прописал совсем недавно, кажется прошлой зимой, бесплатно получить совет, ка:с кормить ребенка.
Францискевич - крупный, грузный человек, с сутулой, словно согнувшейся под тяжелой ношей спиной и с выражением усталости от недосыпания на одутловатом лице - смотрит на уловки женщин как на неизбежное зло своей профессии. Он считает, что это так же в порядке вещей, как и то, что его, старого, утомленного человека, будят среди ночи и везут к "опасному больному", который нуждается всего лишь в хорошей порции касторки.
- Ага, снова на консультацию к Францискевичу! Ах, женщины, женщины, не жалеете вы старого Францискевича, - улыбается доктор больше глазами, чем ртом. - Вы бы обратились к фельдшеру Грейцеру, он лучше меня понимает.
Женщины смеются, стараясь подольститься к доктору:
- Хе-хе-хе, дай бог здоровья ласкавому пану доктору.
Грейцер лучше понимает, хе-хе-хе...
Францискевич беззвучно смеется вместе с ними, и его огромный живот колышется, как застывшее желе. Когда доктор разговаривает с еврейскими женщинами, его польская речь изобилует еврейскими словами, которым он научился за сорок лет лечения евреев.
- Ах, женщины, женщины, - качает он своей большой седой головой, - вам бы только бегать к врачам! Лучше продайте свои субботние подсвечники и обзаведитесь козами, открывайте каждый день окна и проветривайте постель, да писклят своих не забывайте мыть почаще, давайте им рыбий жир и не суйте им разжеванный коржик нз своего рта. А сами ешьте побольше и поменьше рожайте детей, тогда вам не придется ходить к Францискевичу.
Ну, как мне с вами быть? Изнуренные отцы, матери без молока в груди, худосочные дети. Чиста нендза, як бога кохам! х - ворчит он.
Поворчав, он каждой женщине отвечает на ее вопрос, иногда и рецепт выпишет, а когда какая-нибудь из них начинает для виду рыться в кармане, Францискевич отмахивается от нее:
- Не ищи, Рива, заплатишь мне молитвой в синагоге, хе-хе!..
Когда мать подъехала с доктором к нашему дому, не много времени понадобилось, чтобы вся улица об этом узнала. "Зелда привезла Францискевича к своему мальчику, - видно, очень болен, бедняжка!" И прихожая наполнилась соседками, которые пришли узнать, что с ребенком. Но, выйдя из моей комнаты, доктор замахал на женщин руками, словно разгоняя кур:
- Киш-киш! Сегодня никаких консультаций, никаких клиник! Сию минуту уходите отсюда! Здесь скарлатина, заразная болезнь, уходите, уходите!
2
Моя болезнь - скарлатина с осложнениями - затянулась не на одну неделю, но мне хотелось, чтобы она длилась бесконечно, потому что я и не знал, как хорошо, когда мама - просто мама.
Как всегда, мать уходит из дому на рассвете и возвращается поздно вечером. Но перед уходом она наклоняется над моей кроваткой, гладит меня по лицу и просит, чтоб я не капризничал, слушался сестер, тогда она меня будет любить. Первое время она по нескольку раз в день забегала домой проведать меня. Позже, когда я стал поправляться, я видел ее только по вечерам, но зато вечера эти полностью принадлежали мне. Мать сидела около меня, кормила бульоном, сладким чаем с сухариками, меняла компрессы, успокаивала меня, ласкала, пока я не засыпал.
Но случалось, что я долго не мог уснуть, тщетно ожидая прихода матери. Это было в те ночи, когда на маминой "фабрике" варили мыло.
Мать вела "фабрику" с одним только помощником-мыловаром. Она говорила, что у него золотые руки, но вот беда, на ходу подметки режет. Его ни на минуту нельзя оставить одного.
Мне очень хотелось увидеть человека с золотыми руками, который па ходу подметки режет. Это, должно быть, не менее интересно, чем гном, оборотень, человек-невидимка. Сама фабрика с человеком, обладающим золотыми руками, представлялась мне волшебным замком, где происходят удивительные вещи.
С большим трудом удалось мне как-то упросить старшую сестру, чтоб она хоть раз позволила мне отнести обед маме на фабрику.
Вместо волшебного замка я увидел полутемное помещение с закопченными стенами и с мокрым, скользким полом; воздух был насыщен паром, как в бане, запахом лежалого воска и затхлого сала.
Мыловар на ходу подметок не резал, и золотых рук я у него тоже не заметил. Его руки были покрыты рыжими волосами, борода и усы тоже были рыжие.
Я испытал горькое разочарование.
На фабрике мать утратила в моих глазах всю свою царственность. Это была совсем не та гордая, всегда выдержанная мама, которую я знал дома, царица у большого самовара.
Нервная, беспокойная, с потным лицом, она то и дето тормошила мыловара:
- Следите за котлом ... посмотрите-ка, не готов ли воск... Каустик правильно взвесили? Не сыпьте так много соды... Вы кладете столько материала, что себе дороже обойдется... Канифоль и соль не забудьте...
- Первый раз, что ли, я мыло варю? - сердито бурчал рыжебородый.
Я никогда раньше не слышал, чтобы кто-нибудь осмелился возражать моей матери.
Меня она еле заметила.
- Смотри-ка, ты уже стал носить мне обед? А где Люба? - спросила она рассеянно.
Взяв из моих рук кастрюльку, она поставила ее на окно и сразу забыла про нее так же, как, впрочем, и про меня.
С тех пор фабрика больше не привлекала меня.
Мне не хотелось видеть маму такой, какой я ее видел там, где так некрасиво, где так дурно пахнет.
Еще больше опротивела мне фабрика в долгие ночи моей болезни. Из-за этой противной фабрики и какого-то человека с рыжей бородой и волосатыми руками я должен ждать чуть не до рассвета, пока мать придет убаюкает меня своими добрыми словами и ласками.
Нет, я ненавижу фабрику, ненавижу, ненавижу, ненавижу!..
Если не считать ночей, когда на фабрике варили мыло, мне никогда не было так хорошо, как в ту пору. За все мои детские годы я не слышал от матери столько нежных слов:
"сыночек", "дитя мое", "дорогой мой", сколько мне довелось услышать их от нее в считанные недели моей болезни и выздоровления.
Эти слова, столь обычные для других детей, для меня звучали сильнейшим выражением любви и нежности Я был счастлив и часто плакал от умиления. Но всему приходит конец. Кончилась и моя болезнь. Снова потянулись будничные дни без тепла и ласки, длинные, однообразные дни в хедере, с учителями, с ярмом, привычным для еврейского мальчика, родители которого готовы душу вымотать себе и своему ребенку, лишь бы сделать из него человека.