Николай Карамзин - Том 1. Письма русского путешественника. Повести
«L'histoire d'une femme est toujours un roman», – «История женщины есть всегда роман», – сказал один француз в таком смысле, который всякому понятен. Любовь, конечно, есть главное дело их жизни: правда, что и мужчинам невесело жить без нее; но они имеют рассеяния, могут забываться, обманываться и средства принимать за цель; а красавицы беспрестанно стремятся к одной мете14, и рифма: «жить – любить» есть для них математическая истина. Никто не удивится, если скажу, что граф был для графини – только мужем, то есть: человеком иногда сносным, иногда нужным, иногда скучным до крайности; но если примолвлю, что графиня, будучи прелестною и милою, до приезда в деревню умела сохранить тишину сердца своего, и не случайно (ибо случай бывает нередко попечительным дядькою невинности), но по системе и рассудку, то самый легковерный читатель улыбнется… Тем хуже для нравов нашего времени! Герой мой, вошедши в свет, расспрашивал о графине: все говорили об ней с почтением. Пятидесятилетние девицы уверяли его, что московские летописи злословия упоминали об ней весьма редко, и то мимоходом, приписывая ей одно кокетство минутное или – (техническое слово, неизвестное профанам!) – кокетство от рассеяния, исчезавшее от первого движения рассудка и не имевшее никогда следствий. Не знаю, как другие, – а я после такого свидетельства расположен верить следующему письму графини, писанному в день отъезда ее к одной верной приятельнице, которая после сама отдала его Леону. Оно, за неимением других биографических материалов, послужит нам эскизом графининой истории.
«Прости, милая!.. Через два часа мы едем. Бога ради не тужи обо мне и не брани мужа моего, который вздумал сделаться экономом в генваре месяце! Клянусь тебе, что не жалею о Москве, где не оставляю ничего любезного и где со времени твоего отъезда мне было даже скучно. Ты не веришь моему равнодушию к светским удовольствиям, говоря: „Пусть безобразные женщины ненавидят зеркало; красота и любезность охотно в него заглядывают, – а свет есть для нас зеркало!“ Но я, право, не думаю тебя обманывать. Как скоро женщина не хочет быть кокеткою, то блестящие ужины и балы не пленяют ее. Вопреки злословию мужчин, мы иногда рассуждаем, имеем правила и следуем им. Все, что я видела в свете, еще более уверило меня в необходимости обуздывать движения ветреного сердца и самолюбия нашего. Верю, что пылкие страсти имеют райские минуты – но минуты! А я хотела бы жить в раю: иначе не желаю и знать его. Замужняя женщина должна пли находить счастие дома, или великодушно от него отказаться: судьба не дала мне первого – итак, надобно утешиться великодушием. То и другое видим редко: не правда ли? следственно, могу чем-нибудь хвалиться в жизни. Не будучи, к счастию, Руссовою Юлиею, я предпочла бы нежного Сен-Прё слишком благоразумному Вольмару и, несмотря на розницу в летах, умела бы обожать своего мужа, если бы он был… хотя Вольмаром! Но граф мой совершенный стоик; не привязывается душою ни к чему тленному и не стыдится говорить, для чего он на мне женился!.. Такой муж, оставляя сердце без дела, дает много труда уму и правилам. В первые два года я была с ним несчастлива; испытала без успеха все способы вывести его из убийственного равнодушия – даже самую ревность – и наконец успокоилась. Если провидение исполнит единственное желание моего сердца: быть матерью, то оставлю детям в наследство непорочное имя. По крайней мере я была достойна счастия, и ничто не мешало бы мне им наслаждаться; не боялась ни проницательных глаз злословия, ни мнения людей строгих!..
Однако ж перед отъездом нашим я была – едва не в опасности! Вообрази, что томный Н*, побывав шесть или семь раз у нас в доме, вздумал написать ко мне любовное письмо!.. Бедный молодой человек!.. Он так хорошо умеет говорить с женским сердцем; так хорошо льстил моему самолюбию, не говоря ни слова, а только смотря на меня и на других женщин! Можно иногда сносить нескромные взоры, но дерзкое письмо требовало решительных мер: ему отказано от дому![401] По обыкновению своему я принесла к графу новое любовное объявление, написанное, как водится, на розовой бумажке:[402] по обыкновению своему, он не читал его, а спрятал в бюро, сказав, что дает мне слово прочесть в деревне, от скуки, все нежные эпистолы моих несчастных селадонов. Шутка недурна! Граф иногда забавен и с некоторого времени бывает почти ласков. Можно сказать, что мы живем с ним душа в душу – с той минуты, как я перестала искать в нем души!.. Он хотел в удовольствие мое взять с собою в деревню италиянского певца и еще двух или трех музыкантов: я отказалась – музыка приводит меня в меланхолию; а в уединении это действие может быть еще сильнее… Думаю бросить даже и романы: на что волновать мечтами сердце и воображение, когда спокойствие должно быть моим благополучием?..»
Последних десяти строк мы никак не могли разобрать: они почти совсем изгладились от времени; такие беды случаются нередко с нами, антиквариями! Но читатели имеют уже легкую идею о характере, уме и правилах Эмилии. Надобно сказать что-нибудь об ее наружности: в женщинах это не последнее. Они сами в том уверены, – и добродушная из них простит веяное злословие, кроме неосторожного слова насчет ее красоты… Я видел милый портрет графини… «Но живописцы такие льстецы!..» У меня есть другое свидетельство. Герой мой доныне говорит с восторгом о голубых ангельских глазах ее, нежной улыбке, Дианиной стройности, длинных волосах каштанового цвета… Читатели опять могут остановить меня замечанием, что воображение романических голов стоит всякого льстеца-живописца… И то правда; но я решу сомнение, объявляя наконец, что сам граф Миров, который в глубокой старости познакомился со мною, хваля какую-нибудь прелестницу, всегда говаривал: «Она почти так же хороша, как была моя графиня в молодости». Свидетельство мужа о красоте жены принимается во всех судах: итак, читатели – вдобавок к голубым глазам, к нежной улыбке, стройному стану и длинным волосам каштанового цвета – могут вообразить полное собрание всего, что нас пленяет в женщинах, и сказать себе в мыслях: «Такова была графиня Мирова!» Имею доверенность к их вкусу.
Глава XII Вторая маменькаМы уже назвали привязанность Эмилии к Леону неизъяснимою; однако ж заметим исторически некоторые обстоятельства, служащие к объяснению дела. Славный майор Фаддей Громилов, который знал людей не хуже «Военного устава», и воеводский товарищ Прямодушии[403], которого длинный орлиный нос был неоспоримым знаком наблюдательного духа, часто говаривали капитану Радушину: «Сын твой родился в сорочке: что взглянешь, то полюбишь его!» Это доказывает, между прочим, что старики наши, не зная Лафатера, имели уже понятие о физиогномике и считали дарование нравиться людям за великое благополучие (горе человеку, который не умеет ценить его!)… Леон вкрадывался в любовь каким-то приветливым видом, какими-то умильными взорами, каким-то мягким звуком голоса, который приятно отзывался в сердце. Графиня же видела его в прелестную минуту чувствительности – в слезах нежного воспоминания, которого она сама была причиною: сколько выгод для нашего героя! Надобно также сказать, что Эмилия, несмотря на ее мудрые правила и великое благоразумие, начинала томиться скукою в деревне, проводя дни и вечера с глазу на глаз с хладнокровным супругом. Как приятно обласкать хорошенького мальчика! Он вырос в деревне, застенчив, неловок: как весело взять его на свои руки!.. «Бедный сиротка! У него нет матери! А он так любил ее! Она же была на меня похожа! Я приготовлю деревенского мальчика быть любезным человеком в свете, и мое удовольствие обратится для него в благодеяние!..» Так могла думать графиня, стараясь ласками привязать к себе Леона, который едва верил своему счастию и с такою чувствительностию принимал их, что Эмилия в другое свидание сказала ему сквозь слезы: «Леон! Я хочу заступить место твоей маменьки! Будешь ли любить меня, как ты ее любил?..» Он бросился целовать ее руку и заплакал от радости; ему казалось, что маменька его в самом деле воскресла!..
Итак, Эмилия объявила Леона нежным другом своим; сперва через день, а наконец всякий день присылала за ним карету; сама учила его по-французски, даже истории и географии: ибо Леон (между нами будь сказано!) до того времени не знал ничего, кроме Езоповых «Басен», «Дайры» и великих творений Федора Эмина. Графиня старалась также образовать в нем приятную наружность: показала, как ему надобно ходить, кланяться, быть ловким в движениях, – и герой наш не имел нужды в танцмейстере. Разумеется, что его одели уже по моде: маленькая слабость женщин! Любя наряжаться, они любят и наряжать все, что имеет счастие им нравиться. Через две недели соседи не узнавали Леона в модном фраке его, в английской шляпе, с Эмилииною тросточкою в руке и совершенно городскою осанкою. «Что за чудо!» – рассуждали они, но чудо изъяснялось тем, что любезная, светская женщина занималась нашим деревенским мальчиком. Отец говорил ему: «Леон! я с тобою почти не вижусь; но мне приятно, что добрые сердца тебя любят. По милости графининой ты будешь человеком!» – Успехи его во французском языке были еще удивительнее; не видав в глаза скучной грамматики, он через три месяца мог уже изъяснять на нем благодарную любовь свою к маменьке и знал совершенно все тонкости ласковых выражений. Она гордилась учеником своим, а всего более – любила его!