Михаил Пришвин - Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком
– Тем все и кончилось?
– Тем все и кончилось. Ну, и что же хорошего вышло? Слышали, что мужики говорят, видели? А вы еще поглядите сухие колодцы да пруды, да расспросите их хорошенько. А только верьте моему слову: эта штука на старинку перейдет, перелезет. «Свобода!» – говорят. Дали мужику свободу, да как принялись господам мухи уши грызть. Не-ет, брат. Шабаш! Свобода, свобода, эх! Визгу много, шерсти мало!
4. У сухого колодцаМеня подвели к сухому колодцу. Я уже слышал давно об этих подземных памятниках землеустроителям. Почему-то нужно было спешить с ликвидацией имений, некогда было выписывать бурава, приглашать агрономов. Рыли попросту, где бог на душу положит. И так дорывались до страшной глубины, в девяносто и более саженей, так что колодец обходился в тысячу рублей, а вода все-таки не показывалась. В этом имении три сухих колодца. Тот, к которому меня подвели, возле самого пруда.
– Сухой? – спрашиваю.
– Ка-ак овин. Бросьте камень.
Камень летит. Сколько летит-то! И ударяется о землю.
Два нездешних мужика едут мимо, любопытные, останавливаются; один подходит, заглядывает в тьму, качает головой и смеется. Тоже пускает камень, опять смеется.
Я беру часы и замечаю по часам: камень летит три секунды. Мужик возвращается к другому, качает головой и что-то, смеясь, рассказывает.
Общее веселье возбуждает вид колодца.
Самое странное то, что он вырыт возле самого пруда, в двух или трех саженях от него, а воды все-таки нет.
– Хоть бы прудовая пошла, – говорю я.
– Избави бог, – отвечают мужики, – та вода – отрава.
И рассказывают, отчего вода в пруду стала горькой, отчего в нем даже и скотину купать нельзя.
Вокруг этого пруда стояли громадные ивы. Господам ивы понравились, срубили. «Подушки» увезли в свои имения, «горбыли» пустили на сухие колодцы, а ветки побросали на льду и забыли. Пришла весна, пруд растаял, ветки утонули. И вот с тех пор вода стала горькой, как в Мертвом море: скотина пить отказывается и даже купать нельзя, напорешь.
– На что же господам «подушки» понадобились?
– Поди знай… А то вот дубок…
Указывают на обрубок дерева, видно, огромного, но сгоревшего.
Стоял старый дуб на отлете. Зачем ему тут стоять, его прибрать надо! И велел главный барин срубить. Прислал за ним шестерку лошадей. Не берут лошади. Перепилили пополам. Увезли половину к барину. А тут, случись, другой барин: «Везите, – говорит, – эту половину ко мне: та – ему, эта – мне». Взялись было везти, а от главного барина лошади вернулись. Спор и драка. Господа приехали. «Я тебя смещу!» – кричит главный. «А я на тебя пожалуюсь: зачем казенный дуб срубил». Долго спорили, и ни тот, ни другой взять дуб не смеют. И высох дуб на солнце, а все господа взять не решаются. Тут мужики собрались да и сожгли его. И всей сказке конец.
– Не может быть! – говорю я.
– Как не может быть, да вот же пень лежит обгорелый, я же и поджигал. А ведь тоже в контракте у нас сказано: щадите деревья!
– Щадите деревья! – вторили все мужики и, долго помолчав, как эхо, повторяют: – Щадите деревья, что – щадите деревья…
Так мы подходим ко второму сухому колодцу. Возле него остановился обоз проезжих нездешних мужиков, а тот мужик, что смотрел на меня, как я камень пускал, рассказывает:
– Это что за колодец, тот глубже. Такая, братцы, глубина, такая глубина, что и сказать невозможно. Барин камень пускал, так по часам заметил: полчаса летел!
Так творятся легенды в народе. И, бог знает, правду ли мне рассказали про дуб, про ивы, правда ли вот и то, что сейчас неустанно жужжат: господа подшипники от барабана отвинтили, хомуты увезли, флигель разобрали…
Правда ли все это? Где тут разобрать проезжему, случайному человеку. Одно правда: к господам, к начальству, к ликвидаторам имения мужики не чувствуют ни малейшего уважения и просят господа бога, чтобы допустил им он самим устроить свою судьбу.
Управляющий говорил мне: «Мужик – подлец, разбойник».
– Как найти таких людей, чтобы не хапали, – говорят мужики.
«Земля божья, земля – мать», – всюду думают у нас. Но я берусь доказать: у нас чем ближе человек к земле, тем кривее его душа и низменнее дух.
– Хороша же мать! – сказал я мужикам.
– Земля неповинна! – ответили они. – Поглядите: дуб растет, первое дерево, значит, самая первая земля здесь. Земля неповинна.
Дружная весна*
– Дон прошел…
– Как прошел?
– Очень просто: теплынь у нас, такая прелесть стоит, огурцы сажать можно, на бугорках уж славно поусохло. Сколь далече едете? В X.? Нам по пути, поедемте, составим компанию.
И вот мы едем по весенней черноземной дороге, ползем, плывем, месим грязь. Показываются хохолки помещичьих усадеб и верхушки липовых аллей, зеленые и красные крыши…
– Эт-та, – указывает рукой попутчик на зеленую крышу, – живет Иван Андреич, а эн-та шурин его…
Попутчик знает всю подноготную этих усадеб, любит рассказывать и постоянно повторяет свое: ceci, cela; «эт-та» и «эн-та».
Так, мало-помалу, кажется, будто усадьбы сходятся к нам.
Мы говорим о хозяйстве помещиков.
Они снова ожили. Многие вернулись в свои заброшенные барские усадьбы, кто победнее, сдал землю в аренду, кто пооправился, отобрал все назад у мужиков и хозяйствует. И ничего живут: цены на землю громадные; арендная плата неслыханная, – отчего бы не жить?
Способы хозяйства все те же. Сохранилось даже наше знаменитое «зимнее хозяйство»: как и в прежние, дореволюционные времена, зимой от скуки помещики, прочитывая сельскохозяйственные книжечки, увлекаются мечтой и творят зимнее хозяйство. Так появился, например, у нас очень странный и очень распространенный прием: сеять клевер на семена, а рожь – на корм. И мало ли еще чего… Чернозем все терпит и дает доход, а помещики думают, что, хозяйствуя, они делают и общественное дело.
В результате их хозяйствования, однако, для постороннего человека получается расчет: в Швейцарии жить много дешевле, чем в глубине черноземных уездов.
Вообще водоносные тучки в нашей безлесной полосе любят останавливаться только над хохолками помещичьих усадеб, а кругом все сохнет и жить не из-за чего.
2. Наше преступлениеВхожу в сени большого старого барского дома. Курица, застигнутая врасплох, пытаясь выстегнуть глаза крыльями, проносится над моей головой. Раздается голос:
– Кто там кур гоняет?
– Это я, тетушка!
Она сидит в старом кресле и читает новую книгу о мужиках «Наше преступление».
– Вот так картинка, – восклицает она, надвигая очки на лоб, – очень правдиво, настоящий мужик!
– Как мужик? – изумился я.
Никогда до сих пор моя тетушка не говорила о народе в третьем лице, как в казенных учреждениях. Всю жизнь свою она имела дело с Никифором, Стефаном, Глебом, Павлом, Кузьмой, с их женами, невестками, золовками, тещами, и никогда я не слышал от нее слов: «он, мужик». Для нее мужики были такие же разные люди, как для нас люди интеллигентных профессий.
– Один бог знает, как я раньше любила мужика, – продолжала тетушка, – теперь я в него больше не верю. Родионов (автор новой книги) прав совершенно.
Я хотел было возражать, но тут произошло крупное событие, наложившее свой отпечаток на все мое весеннее пребывание в имении тетушки: загорелась караулка арендатора нашего сада.
Я опрометью бегу к пожару и на ходу кричу: «Павел, Стефан, бочку, бочку!» Они идут к амбару, будто за бочкой, а сами потихоньку из-за угла амбара следят за мной и посмеиваются, чувствую, говорят: «Какой горячий!» Кричу на них ужасно, и наконец повинуются. А караулка пылает! Народ валом валит из деревни через сад, собирая по пути прошлогодние прелые яблоки. Работ еще не было никаких, мужики соскочили со своих печей не вовремя, будто пчелы, разбуженные зимой в омшанике: кто в ободранном тулупе, кто в бабьей кацавейке, стоят, поплевывают, курят «цигарки», едят прелые яблоки. Вид пожара, однако, их развлек, кто-то швырнул «снежком» в пламя. И так мало-помалу все принялись весело пошвыривать снежками в горящее здание и закусывать прелыми яблоками.
Наконец Павел со Стефаном привезли бочку на двух колесах (два другие колеса рассыпались по пути). Бочка рассохлась, и вода частью расплескалась, частью ушла в трещины: воды не было.
Караулка сгорела вся до основания, сгорело вокруг шесть яблонь, и почернела целая куртина вишневого сада. Слава богу еще, что ветер был в сторону от дома.
– Тетушка, – говорю я, вернувшись домой в удрученном состоянии духа, – у вас тут жить страшно, у меня бумаги…
Она в слезы:
– Тебе, – говорит, – не меня жалко, а свои бумаги. Мы обнялись.