Зинаида Гиппиус - Том 10. Последние желания
Иногда мне особенно хотелось развернуться, поговорить, посмеяться, показать себя… Но сейчас же все обращали на меня изумленные взоры – и я умолкал и прятался.
Я учился в гимназии. Судьба забросила папу и маму далеко – на Кавказ. Я и родился на Кавказе, так же, как и мои многочисленные братья и сестры. Папа много работал. У него было прекрасное место, дающее деньги, необходимые для такой большой семьи. И мама тоже работала – давала уроки. Мы жили прекрасно. Я привык пить лучшее вино за обедом – и вообще мы с папой держались того мнения, что хороший, почти изысканный стол необходим. Это дает энергию, ясное направление мыслей каждому порядочному человеку. Мама знала мои убеждения – и даже, по свойственному матерям пристрастию к старшему сыну, – иногда очень мило баловала меня.
Дома я не боялся быть смешным. Дома знали меня, знали, чего я стою. Уже в шестнадцать лет я был с папой в дружеских отношениях, совершенно равных, мама советовалась со мною в каждом пустяке, а младшие братья и сестры были ко мне почтительны и нежны, как я того хотел, не смели пикнуть во время моих занятий, а если я говорил с ними ласково и позволял им пошуметь и побегать, они из благодарности стремительно бросались целовать мои руки, что, пожалуй, было уже и лишним.
В гимназии дела мои сначала шли скверно. Директор ненавидел меня. Папа хлопотал за меня. Не знаю, чем бы это все кончилось, если б мне не явилась счастливейшая идея перевестись из второй в первую гимназию. Директор первой гимназии оказался человеком милым, и я благополучно кончил курс.
IIНо незадолго до окончания курса со мной случилось обстоятельство, очень для меня важное.
В Тифлисе весна наступает рано, в начале февраля. Еще прохладно, еще небо голубеет сквозь голые ветви акаций, но уже чувствуется какая-то радость, какой-то свет, особая ласковость, точно в легком воздухе носится аромат еще нераспустившихся цветов. Всякий запах может быть так слаб, что его не слышишь, а только вспоминаешь о нем. Белые веселые лучи солнца ослепляли; на улицах казалось шумнее, точно и медленные арбы, и «кинто» – черномазые уличные продавцы в синих одеждах и серебряных поясах – решили двигаться проворно, спешить куда-то, может быть, навстречу весне.
В такой день один раз я шел к моему товарищу. Это был не гимназический товарищ – я их избегал, но друг моего детства. Наши семьи давным-давно состояли в самой тесной дружбе. Из всех моих знакомых я чаще всего бывал у Коли Порфирова, хотя он совершенно не подходил к моему характеру. Мы с ним родились в один день, а между тем я был уже взрослым человеком, серьезным, ответственным за свои действия, тогда как он в то же самое время держал себя, как гимназист, как мальчик, кувыркался, шалил… Он, в противоположность мне, любил всякий спорт, катался верхом, был довольно ловок… К сожалению, он мало говорил со мной и вряд ли серьезно относился к жизни и к будущей карьере.
У Коли были две сестры – гимназистки, обе очень похожие друг на дружку и мало интересные.
В этот день я хотел сначала поехать в сад, куда-нибудь за город, но потом передумал и пошел к Порфировым.
Порфировы занимали прекрасную большую квартиру.
Горничная сказала мне, что Коля на минутку вышел, но что барышни в гостиной, куда и барин сейчас придет.
Я миновал пустую столовую, где стулья чинно подымали свои высокие ореховые спинки и маятник стукал важно размеренно в футляре старинных часов. В гостиной до меня донеслась слабая музыка.
Я вошел – и первую минуту по близорукости ничего не увидал. К тому же и бархатные занавески были низко опущены на окнах. Солнечный столб, все-таки прорвавшийся, падал вниз, на малиновый ковер, и от этого ослепительного луча, в котором таяли пылинки, углы комнаты казались еще темнее.
Но через минуту я уже привык и стал различать пианино вдали, а за пианино незнакомую, никогда прежде мной невиданную девушку, тоненькую, как былинка, с двумя длинными черными косами, падавшими ниже табурета, на котором она сидела. Сестры Коли Порфирова имели волосы бесцветные и остриженные, как у мальчиков.
Незнакомая девушка продолжала играть, не замечая меня. Играла она не особенно хорошо, небрежно, как будто думала о чем-то другом, и едва касалась клавиш пальцами. Никого больше в комнате не было.
Я смутился ужасно, сам не знаю отчего, и сделал движение, чтобы уйти. Но в это мгновение девушка обернулась и увидала меня.
Она обернулась немного порывисто, так же порывисто вскочила и сделала несколько шагов в моем направлении.
Она оказалась очень высокой – выше меня гораздо, и это делало ее еще тоньше. Лицо у нее было маленькое, узкое, смуглое, без румянца, только губы краснели. Глаза длинные, с торжественным и злым блеском под тонкими бровями, почти всегда сдвинутыми, прямая линия носа, немного тупого, и пышные красно-черные волосы, напоминающие цветом темное вино – все это, вероятно, было красиво, но придавало ей вместе с тем что-то нехорошее, отталкивающее: так, я слышал, говорили очень многие.
Все мелкие подробности ее лица и фигуры я, конечно, тогда не мог заметить, но она меня сразу удивила и заинтересовала. Я не мог от смущения ничего сказать и стоял безмолвный, как дерево. Откуда она взялась? Почему она у Порфировых? Кто она?
– Вы ищете Колю, – сказала девушка, плотнее сдвигая брови.
Голос у нее был скользящий, небрежный, как ее игра на фортепиано.
Я все-таки молчал, и она повторила свой вопрос с большей настойчивостью:
– Вы Колю ищите, да? Его здесь нет. Вы Колин товарищ?
– Да… Товарищ…
– Чего вы боитесь?
– Я… не боюсь…
– Нет, я вижу, что вы боитесь. Это ничего. Познакомимся поближе, тогда вы меня перестанете бояться. Хотите посидеть со мною, пока не придет Коля?
– Я очень хочу…
– Да не бойтесь же, как вам не стыдно! Я вам дурного ничего не сделаю. Я сама ничего не боюсь. Садитесь, будем говорить.
Я покорно сел на диван в углу, подальше от светлого солнечного луча. Странная девушка села около меня. Я заметил, что на ней было чудное платье, сшитое из невиданной мною материи; не то оно было коричневое, не то желтое, пухлая, редкая материя была вся проткана золотыми нитями.
– Чтобы вы перестали бояться и удивляться, – начала моя собеседница, – я прежде всего скажу вам, почему я здесь и как меня зовут. Вы ведь Петя Гуща, да?
Она улыбнулась, показав ряд тесных белых зубов. В улыбке не было никакой веселости, а что-то злое – и мне стало тревожно.
– Почему вы знаете? – спросил я.
– Я слыхала раньше, что есть такой – Петя Гуща. И когда вы вошли – я сейчас же и увидала, что вы Гуща. Вы очень похожи на гущу.
Я мучительно покраснел и стиснул зубы. Я не выношу ни малейшего оскорбительного намека на мою фамилию. Девушка, должно быть, заметила, что сделала мне неприятность, потому что опять улыбнулась и прибавила небрежно:
– Сделайте милость, не извольте на меня обижаться. Вы – Гуща, чем это плохо? А если и плохо (представим, что другие это думают), то на меня вам нечего обижаться. Меня тоже всякий может попрекнуть. Вы – Гуща, а я – жидовка. Не правда ли, стыдно быть жидовкой?
– Я… я не нахожу… Я не понимаю… Но неужели вы… действительно…
– Что вы там болтаете? Действительная ли я жидовка? Настоящая, мой друг, чистокровная! Ну, уж познакомимся сразу, чтобы вас не мучить, Бог с вами. Господин Порфиров служил в Вильне. Это было давно. Там он случайно сошелся с одним евреем, очень богатым. Какие-то дела (я не знаю, но подозреваю, что какие-нибудь денежные одолжения, простая дружба не бывает крепка), связали их необыкновенно. Потом отец мой разошелся со всей своей семьей – родственников, впрочем, у нас было немного – и, чтобы порвать окончательно, окрестился перед смертью незадолго, окрестил меня – мне тогда было шесть лет – и, умирая, поручил опекунство надо мною господину Порфирову. Ну, господин Порфиров не стал, конечно, воспитывать жидовку со своими детьми, он поручил ее своей родственнице в Варшаве. Там я и жила до сих пор – и хорошо жила. Ведь я богата. Но мне минуло девятнадцать лет, господин Порфиров давно мой попечитель, не более! И я захотела побывать у него, посмотреть, как живут люди. И приехала. Понятно все? Я буду здесь жить. Мне здесь нравится.
– Я слышал о вас, – запинаясь, произнес я. – Мне Порфировы говорили. Но что же, значит, вы теперь не еврейка, а православная.
– Это оттого, что меня крестили-то? Нет, менять веру нельзя! Я за измену моего отца презираю. Я в душе жидовка и всегда жидовкой останусь. Меня и зовут Лея. Мне дали там какое-то другое имя, Людмила, что ли, но я никогда на него не откликалась. Так и настояла, чтобы меня Леей звали.
– Значит, вы теперь здесь останетесь? – осмелился я спросить и с беспокойством ждал ответа.
– Здесь, – твердо выговорила Лея. – Пока не выйду замуж. В Варшаву больше не вернусь. Ну что, вы не боитесь меня теперь? Или все-таки удивляетесь? Зачем я вам все объясняю – это вас удивляет? Да почему же не рассказать? Я всем рассказываю, потому что никто не понимает хорошенько, откуда я взялась. Вам же я еще с большим удовольствием объясняю, – когда на вас, как на мне, есть пятно в глазах других: я – жидовка, а вы – Гуща…