Мариэтта Шагинян - Своя судьба
— Ой, чтой-то говорят: молонья техника убила!
— Вздор, Дуня! И боже вас упаси сболтнуть это барышне! — крикнул я ей решительным голосом и побежал вниз. У больного, покуда я перевязывал ему руку, столпилось все его семейство — жена, тесть и теща. Жена теперь плакала, вытирая глаза кончиком шейного платочка. Теща — та самая бумажная ведьма, которую я видел вчера, — гладила ее по спине и называла Гулей. Тесть удовлетворился тем, что беспрерывно кашлял в ладошку, ибо причины для поклона были исчерпаны.
— Вот и все, Филипп Филиппович, — сказал я, кончив перевязку, — только уж работать вам с недельку не придется.
Он улыбнулся и поднял здоровую руку — вместо ответа. Он был сейчас в разодранной блузе и в белой рубашке, не особенно чистой. Руки — в ссадинах, с черными ногтями, в металлической, остро пахнувшей пыли. На коленях его стареньких серых брюк были заплаты; и он, привычным жестом рабочего, подтянул их, вставая, за подтяжки. И все-таки этот замурзанный, заплатанный, пропахший железом и опилками рабочий был сейчас обаятелен даже для меня. Я невольно глядел на его прямые брови, на спокойный и добрый взгляд, на тонкий рот и острую линию подбородка — и вспоминал слова Ястребцова о зачарованной душе. Вдоль его худых щек я заметил золотистый пух от растущих бакенбард: на шее тоже золотились волосы. Белокурый и спокойный, он напоминал картину нидерландского мастера. Глаза его сидели очень глубоко, во впадинах, под прямоугольною лобною костью, и оттого казались маленькими. Ему недоставало только трубочки, и он, словно угадав мои мысли, здоровой рукой взял со стола трубку и раскурил ее о свечу.
Тем временем «бумажная ведьма» рылась в комоде. Она достала старый бархатный кошелек, вынула оттуда полтинник и с важностью протянула его мне. Я отказался от денег, собрал свои вещи и хотел было выйти, по старуха загородила мне дорогу.
— Нет, никак нельзя без денег, пан доктор. Мы тоже не простые, мы образованные, — начала она внушительно и даже злобно. — Когда вы полагаете, з нами можно запросту, вы очень нас забижаете. Прошу пана не чиниться!
Она долго еще бормотала что-то про себя, шевеля когтистыми пальцами, пока я не взял у нее деньги и не вышел. Техник проводил меня виноватой и сконфуженной улыбкой. Я ушел к себе с неприятным предчувствием, и, когда отворил дверь, оно оказалось справедливым: у меня на диване в дождевом макинтоше сидела Марья Карловна.
— Ну так и есть, Дунька наговорила вам вздору! — с сердцем воскликнул я, бросая на стол лекарства. — И, пожалуйста, снимите плащ, если вы не собираетесь простудиться.
— Да нет же, Сергей Иванович, Дунька, честное слово, мне ничего не сказала! — заторопилась Маро, стаскивая дождевой плащ и кладя его на диван. — Я только думала, что сегодня свету не будет, гроза, и вы тут соскучитесь.
— И не подумаю я соскучиться. Ведь надо мне когда-нибудь отдохнуть! — сердито ответил я, шагая из угла в угол.
Она съежилась в своем уголке, следя за мной темным, испуганным взглядом.
— Соскучиться! — продолжал я с какой-то обидой. — За два дня ни минуты спокойствия, ни минуты одиночества, и все какое-то глупое душевное напряжение и суетня, неизвестно для чего.
— Не сердитесь! — тихонько раздалось из угла.
— Соскучиться! — продолжал я, повышая голос с возрастающим негодованием. — Да у меня времени нет почитать, прогуляться, сделать что-нибудь для себя. До сих пор проявить некогда дорожные снимки. Если так будет продолжаться, я… я сам попаду в санаторию.
Маро встала и подошла ко мне. Ее пушистые локоны были мокры от дождя, ресницы тоже. Она взяла меня за пуговицу рукой, а другою коснулась моей щеки. Прикосновение было так мягко, вкрадчиво и шелковисто, что я мгновенно умиротворился, но все же мотнул головой в знак неодобрения.
— Когда вы бранитесь, вы выглядите на десять лет моложе, — любезно сказала она, продолжая крутить мою пуговицу. — Скажите мне, что такое случилось с Хансеном, и я сию же минуту удалюсь.
— Не имею чести знать никакого Хансена, — мрачно ответил я.
— Ах, боже мой, это техник, — нетерпеливо вырвалось у Маро.
— Техник? Техник оцарапал себе руку, а я перевязал ему царапину и получил за это пятьдесят копеек.
— Где оцарапал?
И так как шелковистые пальцы Маро перебрались с моей пуговицы на воротник тужурки, я торопливо ответил на все вопросы и дал все справки, какие от меня требовались. После чего я протянул ей руку и решительно произнес:
— А теперь спокойной ночи!
Маро взяла протянутую руку, слегка пожала ее и понюхала воздух.
— От вас пахнет… ах! (Она поднесла мою руку к самому носу.) От вас пахнет металлическим запахом. Вы не находите, что это очень приятный запах?
— Ничуть. Спокойной ночи, Марья Карловна!
— Спокойной ночи, — ответила моя гостья рассеянно и, подойдя к дивану, уселась на него самым уютным образом.
Я беспомощно поглядел на нее.
— Да, Сергей Иванович, милый, вы еще ничего толком не рассказали.
Я всплеснул руками.
— Не рассказали, честное слово! Ведь надо по порядку. Ну, значит, вы тут сидели в темноте, и вдруг стук в дверь… Или как оно было? Только, пожалуйста, все по порядку.
Я с отчаянием сел возле нее. Она положила подбородок на розовую ладонь и приготовилась меня слушать. Когда я стал рассказывать, она шевелила мне вслед губами и время от времени прерывала меня:
— Погодите, какой старик? А что он сказал? А какая комната? Опишите, что стояло в комнате? И правда ли, что все они живут в одной-единственной комнате? — и т. д.
Наконец я был выпотрошен, и тогда она снова понюхала мою руку, чтобы убедиться, не исчез ли металлический запах.
— Сергей Иванович, милый, оставьте так руку, не-е-пременно оставьте, до завтрашнего дня!
— Как оставить, не мыть?
— Ну да, я завтра приду и еще раз понюхаю.
Терпенье мое лопнуло.
— Марья Карловна, — сказал я сухо и торжественно, — в иные минуты мне казалось, что вы заслуживаете серьезного отношения. Мне казалось, что вы заслуживаете величайшей деликатности. И я был так глуп, что страдал за вас. Но…
— Но? — Она глядела на меня, прикрыв глаза рукою и прижавшись в угол дивана, как зверек.
— Но теперь я убежден, что все это легкомысленный вздор. И, пожалуйста, прошу вас, идите домой, чтоб Варвара Ильинишна не беспокоилась понапрасну…
Я уже взял было мокрый дождевой плащ, с неудовольствием покосившись на отсырелый диван, и намеревался подать его Марье Карловне, когда меня поразила ее поза. Она отняла руку с лица и откинула голову назад. Локоны упали со лба, и передо мною было прежнее не детское лицо, — лицо мужественной женщины, сильное, спокойное и лишенное мягкости.
— Положите плащ на место, Сергей Иванович, и сядьте сюда на минуту, — сказала она мне тихо.
Я положил плащ и сел.
— Мне очень вас жалко, — продолжала она, — милый вы мой мальчик, что вы никак не успеваете заняться вашими удочками, и бабочками, и коробочками, но что же делать? Я считала дни и часы до вашего приезда. Я воображала, что у меня будет товарищ — нечто вроде подруги. Знаете ли вы, что у меня никогда не было подруги?
Она говорила, перебирая пальцами кружевную оборку своего платья. Я сидел, чувствуя раскаяние и жалость.
— А если я к вам сразу заприставала в эти дни, так это от тоски. Все равно тут ни от кого ничего не спрячешь. Я подумала, что рано или поздно вы разузнаете обо мне, — может быть, даже неверное или дурно истолкованное что-нибудь, — и тогда будет еще хуже. А потому я не таюсь.
— Вам в тысячу раз хуже и тяжелее оттого, что вы не таитесь! — горячо воскликнул я. — Подумайте, сколько лишних глаз, лишних языков, лишних мыслей приплетаются к вашему душевному переживанию, и, может быть, это его ухудшает или изменяет! Почему вы не удержали его про себя? Ведь даже посторонний человек, Ястребцов, посмел вам глядеть прямо в душу. Получается что-то нечистое. Мне противно за вас… — Я сдержался и умолк.
Она опять подняла руку, словно защищаясь.
— Это правда, и мне самой противно. Но поймите же вы и другое, Сергей Иванович. Поймите, что мне унизительно таиться, — это, может, еще противней! Я хочу жить, чтобы все было открыто, я хочу, чтоб у меня было чувство, будто я имею право на это.
— На открытость?
— Да. Папа меня с детства учил все делать так, чтоб это могло быть на глазах у всех. И у меня постоянное ощущение людского присутствия, не знаю, понятно ли это вам? А когда я начинаю таиться от людей, то теряется это ощущение. Точно начинаешь уходить из-под правды.
— Милый друг, но ведь в данном случае ваша откровенность принесла вам только стыд и тяжесть. Значит, вы сами себя осуждаете не за открытость, а за то, что в вас делается. Не проще ли остановиться, пока это еще возможно? — Я говорил тихо и от всего сердца.
— Остановиться? — переспросила она, поднимая на меня глаза.