Мариэтта Шагинян - Своя судьба
Жара стояла нестерпимая, горы были покрыты облаками. Пробежав мимо флигеля, я зашел под деревянную крышу лесопилки, где лязгали машины, но никого не увидел. В будочке тоже никого не было, кроме техника. Я окликнул его и, когда он повернул ко мне свое бледное лицо, спросил:
— Вы не знаете, где Марья Карловна?
Он молча показал рукой на родничок и отвернулся. Маро действительно оказалась возле родничка. Она сидела на бревне, опустив руки на колени и глядя прямо перед собою неподвижным взглядом. Ястребцов стоял возле нее со шляпой в руке и что-то говорил ей. Увидя меня, Маро порывисто встала, а Ястребцов замолчал. Я подошел, запыхавшись, и в первую минуту не знал, как и чем объяснить свое появление.
— У вас галстук развязался, — сказала Маро, помогая мне в моем замешательстве, — стойте смирно! — Тонкие руки поднялись к моему подбородку, и, покуда Маро завязывала галстук, я заметил, что они дрожали. Потом она снова села на бревно и посадила меня рядом.
У Ястребцова был рассеянный и элегантный вид. Он обмахивался веткой орешника, время от времени покусывая ее своими черными зубами.
— Что же, вы видели горцев? — спросил я.
— Любезный друг, я видел нечто лучшее, — ответил он с каким-то притворным энтузиазмом, присаживаясь к нам.
Марья Карловна взглянула на меня своим прищуренным — фёрстеровским — взглядом и перебила Ястребцова:
— Павел Петрович говорит о технике. Павел Петрович находит, что у него замечательное лицо, вандиковское, или гольбейновское, или что-то в этом роде.
— Как, да неужели Сергей Иванович сам не обратил внимания на это лицо? — Глаза Ястребцова обратились в мою сторону слегка удивленные, но очень вежливые, подчеркнуто вежливые. Я ответил, что техник кажется мне обыкновенным рабочим польского типа и что, вот когда он обрастет бородой, тип получит свою законченность, а лицо потеряет тонкость. Ястребцов снисходительно улыбнулся.
— У вас нет чутья на лица, молодой человек. О, лицо — это мелодия. Она поет вам в уши, если вы умеете ее слушать, застревает у вас в ушах. Я уверен, что каждое лицо поет по-своему и есть такие, предназначенные мелодии, поющие раз навсегда кому-нибудь одному. Мы называем их «своим» типом, «роковым» типом и так далее. Хотел бы я видеть этого белокурого юношу в темно-красном бархатном кафтане и в берете с павлиньим пером!
— Ну, вы увидите его в воскресенье совсем по-другому — в гороховом костюмчике и на велосипеде, — засмеялась Маро.
— Это ничего не значит, — невозмутимо продолжал Ястребцов, как бы говоря в шутку и только притворяясь заинтересованным темой. — Вы помните, что я говорил вам о зачарованности? Почему не представить себе этого юношу зачарованным? Что знаем мы о себе или друг о друге? Гороховый костюмчик, велосипед, университетский диплом, фуражка шофера — все это лишь шелуха, шелуха и ничего более. Видимость. А под видимостью — очарованная душа, ждущая своего отгадчика. Стоит только отгадать, и колдовство снимется, и мы проснемся… там.
— Где? — тихо спросила Маро.
— Там, в мире реальностей. Там, о чем нам только иногда снится, — с непостижимой, впрочем, осязательностью и яркостью. Вы заметили, как наше восприятие утончается во сне? Уверяю вас, мы в десять раз чутче и чувствительней к сонному образу, нежели к житейскому. Это оттого, что нам сны приводят наши образы, нам предназначенные, в нас оживающие, а жизнь ведет нас мимо видимостей, и вдобавок — чужих.
— Знаете, что сказал бы мой отец, если б услышал вас? — спросила Маро, глядя прямо перед собою и скрестив топкие пальцы на коленях. — Он сказал бы «нельзя»!
— Нельзя? — переспросил Ястребцов, поднимая брови и улыбаясь так, что все лицевые кости запрыгали и застучали у него под кожей.
— Да. Мой отец находит, что истинная судьба человека — в обществе. Пока мы не выдергиваем ее из судьбы народа, не выдумываем небывальщины, мы живем по-настоящему, а чуть начнем сочинять, она переходит из наших рук… в чужие руки.
— Вот как! Почему же он не скажет просто: в бесовские руки?
— Потому что он не верит в беса.
— Фёрстер не верит в беса! — расхохотался Ястребцов почти радостно и, во всяком случае, возбужденно. — Не верит в беса! Я считал его более… гм, более искушенным человеком.
— Да, он не верит в беса, — продолжала Маро спокойно, все еще не поднимая глаз, — он, например, называет иногда злом психическую энергию человека, действующую в отрыве от его сознания, характера, убеждения. Знаете, когда говорят: прорвало человека, сам себя не помнил, бес попутал… Вот против такого беса он борется в человеке.
— Весьма любопытная теорийка. Но я лично думаю, что отказ от своей настоящей судьбы — значит забвение и потеря. Не бродим ли мы в жизни, стремясь отыскать ее? Не для того ли посланы мы в мир масок, чтобы назвать их масками и найти под ними родное лицо? Отказываться от встречи, от обладания им — какой соблазн, какая ошибка!
Он говорил это проникновенным голосом, даже с грустью и задушевностью. Острый нос его свис к подбородку, и нижняя губа опять сиротливо выпятилась, как тогда, в коляске. Наступило минутное молчание, в продолжение которого, мне кажется, каждый из нас думал о самом себе. Вдруг Ястребцов поднял голову и сказал совсем другим голосом, неприятно-скрипучим и тихим:
— А вот идет маска, под которой, должно быть, и вовсе нет лица. Бедная маска, вдобавок она беременна.
Я увидел молодую женщину, осторожно, маленькими шажками спускавшуюся по тропинке. Русая голова ее была повязана чистым белым платочком. Лицо было некрасиво и вытянуто книзу, как у лисицы; маленькие глаза, близко посаженные друг к другу, смотрели на нас исподлобья, с тупым и печальным недоброжелательством. И все-таки в ее движениях и в ней самой было много тихой грации. Она походила на обеспокоенное робкое животное, которое не смеет злиться, а только боится. Осторожно неся свой живот и ставя ноги, где посуше, молодая женщина дошла до родничка, остановилась, переводя дыхание, поставила на землю голубой чайничек и спустила платок с головы. Великолепные русые косы сверкнули на солнце.
— Какие чудные волосы! — невольно вырвалось у меня.
— Вот вам судьба юноши в темно-красном кафтане, — глухо сказала Марья Карловна, повернувшись к Ястребцову и глядя на него широкими глазами. — Это жена техника.
Я внимательно поглядел на женщину. Руки у нее были пухлые и белые, с короткими, обкусанными ноготками. Повязав голову, она взяла чайник, нагнулась и, подобрав широкую юбку между ногами, принялась набирать воду. Ей было трудно, лицо ее налилось кровью, живот ходил из стороны в сторону.
— Это ровно ничего не доказывает, — раздался скрипучий шепот Ястребцова. — И почему бы ей, кстати, не умереть, раз она ведет себя так неосторожно?
Что-то было в этих словах и в тоне, каким они были сказаны, ужасно гадкое и стыдное. Я густо покраснел, не смея взглянуть на Маро. Но она мгновенно вскочила на ноги, и тут я невольно увидел ее лицо. Оно было бледно и так прекрасно, что я опустил голову. Не нужно было глядеть еще, оно запомнилось мне таким навеки — матово-бледное, со сдвинутыми пушистыми бровями, с пушистой прядкой на лбу и полуоткрытым, нежным ртом, дрожащим от боли. Не глядя на нас, Маро быстро подошла к женщине.
— Можно мне помочь вам? — сказала она смиренным и виноватым голосом, но с добротой и спокойствием.
Жена техника вырвала чайник из воды, расплескала его, с ненавистью глянула на Маро и, отвернувшись, почти побежала в гору, не ответив ни слова. На тропинке стоял техник; он следил за сценой, засунув руки в карманы. Когда жена поравнялась с ним, он вынул руки, поддержал ее, взял у нее чайник и стал говорить ей что-то по-польски. Она отвечала ему быстро-быстро, глотая слова, захлебываясь и мотая головой; платок сполз у нее на плечи, и косы блестели на солнце. Я заметил, какая у нее худая шея, худая и не гнущаяся, словно жердочка; голова болталась на ней, как кукольная. Вдруг техник, улыбнувшись, провел рукою по ее волосам. Она мгновенно умолкла, слезы побежали у нее по щекам, и, взяв его под руку, тяжело ступая, она пошла домой. Техник заботливо вел ее, ни разу не обернувшись в нашу сторону.
Тут только я вспомнил про Марью Карловну и подошел к ней. Она была все так же бледна, но спокойна. Я видел, что она смертельно устала и хочет быть одна.
— Нам пора в санаторию, Павел Петрович, — сказал я как мог решительнее и взял Ястребцова за руку. Он встал, надел шляпу и снова снял ее, изысканно поклонившись Маро:
— Всего лучшего, Марья Карловна! А нервная бабочка, эта техникова жена. Как она от вас отшатнулась, словно на лягушку наступила, ха-ха-ха! За что такая ненависть?
В тоне его было что-то наглое. Я не дал ему продолжать и быстро увел его за собой. Мы шли молча. Только при самом входе в санаторию Ястребцов остановился, взглянул на небо, хихикнул скрипучим хохотцем и проговорил: