Николай Лесков - Печерские антики
Заинтересовало меня: что это такое!
Вот с одной, пронесшейся над моею головою, безголовой пташки что-то капнуло... Тяжёлое... точно она на меня зерно гороху уронила, и притом попало это мне прямо на руку...
Это была кровь, и притом совершенно свежая, даже тёплая.
Что за странность?
Оглядываюсь - на противоположной стороне площадки, так же как и я, глазеют на безголовых летунов человек шесть городских извозчиков и несколько ребятишек...
Вот одна безголовая пташка со всего размаха шлёпнулась о железную крышу какой-то надворной постройки.
Летела - казалось, птичка, а упала - словно стаяла.
Осталось только самое маленькое пятнышко, которое надо было с усилием не потерять из глаз - до того стало оно ничтожно.
Зато теперь можно было рассмотреть, что это такое.
Я опустил руку в дорожную сумку, где у меня был маленький бинокль, и только что стал наводить его на крышу, как кто-то серым рукавом закрыл мне "поле зрения".
У меня в Курске не могло быть знакомых, которые бы имели право допустить такую короткую фамильярность, но прежде чем я успел отнять от глаз бинокль, серая завеса уже снялась, и я увидал ворону, которая уносила в клюве обезглавленную пташку.
Послышался хохот, свист; в ворону с добычею, без вреда для них, полетели щепы и палки, и потом опять пошёл фонтаном взлет обезглавленных пташек.
Я захотел видеть источник этого необычайного явления, и оно объяснилось: тут же за углом стояла низкая крестьянская телега, запряженная заморенною лохматою лошадёнкою. Лошадь ела сенцо, которое было привязано к запрягу её оглобли; а на телеге стоял большой лубочный короб, по верху которого затянута нитяная сетка. Над коробом, окорячив его ногами, упертыми в тележные грядки, сидел рослый повар в белых панталонах, в белой куртке и в белом колпаке, а перед ним на земле стоял средних лет торговый крестьянин и держал в руках большое решето, в которое повар что-то сбрасывал, точно как будто орешки.
Прежде опустит руку в короб, потом вынет её точно чем-то обросшую, встряхнёт ею, и сей же момент всюду по воздуху полетят безголовые птички; а он сбросит в решето горсточку орешков. И все так далее.
Спросил, - что это делают? - и получил короткое объяснение:
- Перепёлок рвут.
- Как, - говорю, - странно?
- Отчего странно? - отвечает продавец, - это у нас завсегда так. Они теперь жирные; как заберёшь их в руку, между пальчиками по головешке, и встряхнешь, у них сейчас все шейки милым делом и оборвутся. Полетает без головки - из неё кровочка скапит, и скус тоньше. А по головёшкам, кои в решете сбросаны, считать очень способно. Сколько головёшек, за столько штук и плата.
"Ах, вы, - думаю, - "ведомые кмети"! С этаким ли способным народом не спрятать без следов монастырскую рощу!"
Но мне интереснее всего был сам продавец, ибо - коротко сказать - это был не кто иной, как оный давний отрок Гиезий. Он обородател и постарел, но вид имел очень болезненный.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Как только я назвал себя, Гиезий узнал меня сразу и подал свою уваленную птичьим пухом руку. А между тем и перепелиная казнь была кончена; повар соскочил на землю и пошёл к бочке с водою мыть руки, а мы с старым знакомцем отправились пить чай. Сели уютненько, решето с птичьими головками под стол спрятали и разговорились.
Гиезий сообщил мне, что он давно отбыл годы обетованного отрочества и уже "живёт со второю хозяйкою", то есть женат на второй жене, имеет детей, а живёт промыслом - торгует то косами и серпами, то пенькою и пшеном, иногда же, между делом, и живностию.
Спрашиваю:
- Счастливо ли живёте?
- Ничего бы, - отвечает, - если бы не рак.
- Какой рак?
- А как же, - говорит, - ведь у меня рак в желудке, я скоро умру.
- Да почему вы знаете, что у вас рак?
- Много докторов видели, все одно сказали: рак. Да я и сам вижу. Почти никакой пищи принять не могу, от всего извергает.
- Чем же вы лечитесь?
- Прежде лечился, а ныне бросил, один морковный сок натощак пью. Все равно пользы никакой быть не может.
- Отчего вы так печально думаете?
- Помилуйте, разве я дитя, что не понимаю. Тридцать ведь, сударь, лет и три года этакое тиранство я соблюдал при дедушке Малахии! Ведь это вспомянуть страшно становится. Он говел в летех своих заматорелых, а я одно и такое же мучение с ним претерпевал в цветущей моей младости.
- И кроме того он вас, помнится, очень бил.
- Да, разумеется, "началил", да это ничего, без того и невозможно. А вот голод - это ужасно. Бывало, в госпожин пост и оскребки из деревянной чашки все со щепой переешь и, что в земле случаем ногами втоптано, везде выковыряешь да проглотишь, а теперь вот через это староверское злое безумие и умирай без времени, а детей пусти по миру.
- Вы, - говорю, - пост называете безумием?
- Да-с. А что такое? Впрочем, не осудите, с досады иной раз, как о ребятишках вздумаешь, очень что-нибудь скажешь. Детей жалко.
- А как теперь ваши религиозные убеждения?
Он махнул рукою.
- Тропарь по-старому не поёте?
Гиезий улыбнулся и отвечал:
- Что вспомнили! - пел, да уже и позабыл.
- Как позабыли?
- Ну, господи мой, ведь я же вам говорю, какая у меня страшная боль в животе. Рак! Я теперь даже не токмо что среду или пяток, а даже и великий пост не могу никакой говейности соблюдать, потому меня от всего постного сейчас вытошнит. Сплошь теперь, как молокан, мясное и зачищаю, точно барин. При верной церкви уже это нельзя, я и примазался...
- К единоверческой?
- Нет, чего! Там тоже ещё есть жизни правила, я к простой, к греко-российской.
- Значит, даже тремя перстами креститесь?
- Всё равно. Да и какое уже больному человеку крещение. Почитай и о молитве забыл. Только бы пожить для ребят хочется. Для того и пристал к церковной вере, что можно жить слабже.
- А прочие ваши собратия?
- Они тогда, как в Киеве дедушку схоронили, сейчас с соседями тропарь петь замоталися, да так на тропаре и повисли. Нравится им, чтоб "победы и одоления", да и отчего не петь? - заключил он, - если у кого силы живота постоянные, то ведь можно как угодно верить; но с таким желудком, как мой, какая уж тут вера! Тут одно искушение!
С тем мы и расстались.
Обетованный отрок, не читая энциклопедистов и других проклятых писателей, своим умом дошёл до теории Дидро и поставил веру в зависимость от физиологии.
Епископ Амвросий Ключарёв в своих публичных лекциях, читанных в Москве, напрасно порешил, что писателям "лучше бы не родиться". Тот, кто призвал всякую тварь к жизни, конечно, лучше почтенного архипастыря знал, кому лучше родиться, а кому не родиться, но случай с Гиезием не показывает ли, что простого человека иногда удаляют от веры не писатели, которых простой народ ещё не знает и не читает, а те, кто "возлагает на человеки бремена тяжкие и неудобоносимые". Но мы смиренно верим, что в большом хозяйстве владыки вселенной даже и этот ассортимент людей пока ещё на что-то нужен.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Теперь ещё хочется упомянуть об одном киевском событии, которое прекрасно и трогательно само по себе и в котором вырисовалась одна странная личность с очень сложным характером. Я хочу сказать о священнике Евфимии Ботвиновском, которого все в Киеве знали просто под именем "попа Ефима", или даже "Юхвима".
Усопший епископ рижский Филарет Филаретов, в бытность его ректором духовной академии в Киеве, 28 декабря 1873 года писал мне: "спрашиваете о Евфиме, - Евфим, друг наш, умре 19 сентября. Оставил семейство из шести душ, трёх женских и трёх мужеских. Но, видно, Евфим при слабостях своих имел в себе много доброго. При его погребении было большое стечение народа, провожавшего его с большим плачем. Дети остались на чужом дворе, без гроша и без куска хлеба; но добрыми людьми они обеспечены теперь так, что едва ли бы и при отце могли иметь то, что устроила для них попечительность людская".
С тех пор, когда мне случалось быть в Киеве, я никогда и ни от кого не мог получить никаких известий о детях отца Евфима; но что всего страннее, и о нём самом память как будто совершенно исчезла, а если начнешь усиленно будить её, то услышишь разве только что-то о его "слабостях". В письме своём преосвященный Филарет говорит: "не дивитеся сему - банковое направление все заело. В Киеве ничем не интересуются, кроме карт и денег".
Не знаю, совершенно ли это так, но думается, что довольно близко к истине.
Чтобы не вызывать недомолвками ложных толкований, лучше сказать, что "слабости" о. Евфима составляли просто кутежи, которые тогда были в большой моде в Киеве. Отец Евфим оказался большим консерватором и переносил эту моду немножко дольше, чем было можно. Отец Евфим любил хорошее винцо, компанию и охоту. Он был лучший биллиардный игрок после Курдюмова и отлично стрелял; притом он, по слабости своего характера, не мог воздержаться от удовольствия поохотиться, когда попадал в круг друзей из дворян. Тут о. Евфим переодевался в егерский костюм, хорошо приспособленный к тому, чтобы спрятать его "гриву", и "полевал", по преимуществу с гончими. Нрава Юхвим был весёлого, даже детски шаловливого и увлекающегося до крайностей, иногда непозволительных; но это был такой человек, каких родится немного и которых грешно и стыдно забывать в одно десятилетие.