Вячеслав Шишков - Пейпус-озеро
- Сестрица! Куда?
- На улицу, пока на улицу... Ну!..
Горел первый этаж лазарета, горел второй этаж, горели гробы, крыша, снег, горели больные, забытые в доме, горел костром мозг Николая Реброва.
- Маама...
В огненном окне замотался призрак, спрыгнул вниз, в смерть; от обуглившихся членов зашипел вспотевший снег.
Кто-то едет, скачет, еще, еще. Холодная струя воды крепко ударила в дым, в пар, в стену.
- Качай!.. Закрывай!.. Багры, багры!..
Николай Ребров из-под шубы с койки во все глаза и не может понять, что кругом, где он.
- Берегись, берегись, едрит твою налево!! Чорт...
Николай Ребров сразу понял: "Россия" - чрез уши, чрез тончайшую сеть вибраций, в самую больную, в самую желанную улыбчивую точку этой похабной русской руганью, и вот самое светлое слово, как в метельную ночь призывный звон: Россия.
- Берегись, берегись!.. Задавит...
И огневая стена, охнув, с треском рухнула.
И дальше: скрипел под полозьями снег, или собачья свора выла в тыщу голосов. Когда откроешь глаза: лес, спина возницы; когда закроешь тьма, зыбкая, баюкающая. Лес, тьма, лес, тьма. Нет, лучше не открывать глаза. Что-то с его, Николая Реброва, телом, и тело это чужое, противное, грузное, куда-то его несут, может быть, на погост несут, сердито переговариваются. Недолгая тишина и - сразу густые, бесконечные стоны. Застонал и Николай Ребров. Он открыл глаза и по-живому осмотрелся. Жив. Народный Дом. Тот самый, сцена, солома и куча больных. Опять, опять! Почему они не замолчат? Убейте их! Вышвырните их вон, на снег, к чорту! Опять больные...
Но вся в сияньи, в звездах подходит к нему она... - Сестра Мария, спаси... - Да, я Мария дева. Спасу. - И его несут невидимые руки, и голос Марии-девы говорит:
- В артистическую, в уборную... Затопите печь.
Ах, эта печь, белая, изразцовая. Нет, нет, это их белая комната, там, под Лугой.
- Коля, твой чай остынет, - сказала мать.
И газетные листы над головой отца зашевелились. Сестра, маленькая девочка, сестренка Катя. Белая комната, их комната, там, под Лугой, белая комната тиха, так тихо, так понятно все. И что-то нужно вспомнить ему. Силится, силится, но не может вспомнить. Вспомнил:
- Мама. Умираю... Неужели ты не чувствуешь? Смерть.
- Пей чай... Пей до дна: так надо.
И вновь тьма, и вновь светло, лесу нет, не скрипит снег под полозьями, но собачья свора воет. Псы говорят, не псы, санитары, но у них собачьи хвосты и зубастые песьи морды - псы говорят:
- Этот готов... И там шестеро... И этот... Всего семнадцать... Надо выносить...
Сквозь щелки полузакрытых глаз Николай Ребров видит: утро, в окнах свет, на полу солома, и плечо к плечу по всему полу больные или мертвые. Один, рыжеусый, рядом с ним, лежит спокойно, словно спит. Да ведь это же Карп Иваныч, торгаш из-под Белых Струг. А что ж его сын Сергей?
- Карп Иваныч! Где ваш сын? Карп Иваныч, вы живы или умерли?
- Умер, - ответил, не дрогнув Карп Иваныч, и голова у него стала лошадиная.
Тогда санитар плюнул в руки и стащил с него сапоги:
- Деньги, наверно, есть. Глянь, какое богатое кольцо.
- Кольцо мне, тебе сапоги.
- Ишь ты... А в зубы хочешь!..
И здесь, и там, везде обшаривают мертвецов: часы, сапоги, запонки, куртки, портсигары. Потом садятся в угол и при живых, нос в нос уткнув собачьи свои морды, делят добычу, как при мертвых. Живые стонут, охают. Николай Ребров кричит:
- Я еще жив! Не подходи!.. Завтра! Может быть, завтра также и меня. Завтра...
Но собачьи хвосты растут-растут, крутятся, хлещут, они захлестнут его, они задушат. Стра-а-ашно...
- Милый, я здесь, - говорит не Мария-дева, а просто сестра Мария, - я с вами, я люблю вас. Мой муж, Дмитрий Панфилыч, помер.
Глава XI
Либо смерть, либо Россия
В конце февраля тифозная эпидемия остановилась. Ликвидация Северо-Западной армии, затихшая-было во время эпидемии, развернулась в полной силе. Выдавали расчет с большими вычетами за продукты, за обмундировку, выдавались аттестаты о службе. Николай Ребров каким-то чудом окончательно оправился. Он напряженно занимался в канцелярии с раннего утра до глубокой ночи. Он слаб, тощ и бледен, волосы на бритой голове вырастали медленно, от носа к углам рта пережитое пропахало две резких вечных борозды, веселые быстрые глаза стали задумчивы, строги, умудренны: они так недавно глядели на смерть.
Состав писарей новый. Прежние бежали или умерли. Умер и хохол Кравчук. Умирая, молился об Украине, о матери: "Ой, мати, мати", о своей жене Гарпине. Трофим Егоров, приятель Кравчука, похоронил его в лесу, версты за три от дома баронессы. На могиле поставил большой чисто струганый крест. На кресте надпись:
"Господи, прими духъ твой смиром".
"Здесь покоится унтеръ-офицеръ штабной писарь Кравчукъ Анисимъ, пострадавшiй за веру и отечество, который где-то изъ подъ Кыеву. 17 февраля 1920 года. Аминь".
Урвав свободный час, Ребров с Трофимом Егоровым пошли на могилу. Навстречу им, или опережая их, попадались бывшие солдаты армии Юденича и русские мужики.
- Куда, братцы?
- Куда глаза глядят, - с горечью отвечали они. Их вид был злобно-покорный, как у людей, приговоренных к многолетней каторге, утомленные их глаза с ненавистью озирались по сторонам. - А не знаете ли, где тут фольварк Шпильберг?
- Были мы у Ганса, чухна такой есть, мыза у него. Ну, прижимист, чорт: за хлеб, говорит, ежели, работайте. Вас много, говорит, тут шляется. А придется, придется дарма работать: есть-пить надо... Эх, братцы...
- Мы, как челноки: угнало нас бурей с родных песков, прибило к чужому берегу, посадили нас на привязь, а вот теперь и причалы обрезали: плыви, кто куда желает... Эх, жисть!
Эти надрывные вопросы стукались в сердце юноши, как комья земли в крышку гроба.
А вот и могила: крест с венком из хвой. На прибитой жести земляком покойного, ветеринарным фельдшером, старательно написано:
"О другъ поверь мне изъ-за гроба
Твой другъ остался здесь живой
А изъ холодного сугроба
Не увидать земли родной.
Но все пройдетъ, настанетъ лето,
Певунья птичка прилетитъ,
И мне несчастному, о, где-то
Придется голову сложить...
Сочинилъ народный поетъ В. Ф. Злынка."
Юноша перекрестился, минуту постоял с опущенной головой, прочел стихи и, неожиданно для самого себя, вдруг заплакал.
- Колька, что ты? - растерялся Трофим Егоров. - О чем ты это?
Юноша с трудом оторвал ладони от лица и чрез озера слез радостно взглянул на солдата:
- О себе, Егоров, о себе, - сказал он, выдыхая слова. - Кравчук зарыт, а надо мной нет такого креста, и я живой. Ему не видать больше родины, а я увижу. Уви-и-жу! Егоров, ты любишь Россию, родину?
- Она баба, что ли? Хы, смешно, - и лицо солдата раскололось пополам улыбкой.
- Дурак ты, - сказал Ребров.
Лицо Егорова вмиг срослось, он отвернулся и засопел. Он за последнее время состарился лет на десять: бритый, согнувшийся, обрюзгший, был похож на старуху с запавшим ртом.
- Конешно, тоскую по домашности, - обиженным голосом сказал он.
- Бежим, Егоров!
- Куда? В Рассею? Бежим, Колька, - и узенькие глаза солдата совсем сложились в щелки. - А как здохнем, окочуримся, али замерзнем на озере?
- Пусть. Либо смерть, либо Россия!
Они возвращались домой в радостном молчании. Были сизые сумерки, воздух мягок и пахуч: зима последние доживала сроки.
Глава XII
Взбитые сливки и яйца с перцем
Генерал чувствовал себя значительно бодрее, должно быть, баронесса откормила его взбитыми сливками, костыль давно заброшен, глаза помолодели, голос стал уверенней и крепче. Генерал дождался, наконец, известий от семьи. В Париже все благополучно. Париж живет во-всю. Со всех сторон с'езжаются туда финансовые тузы и сорят награбленным на войне золотом. В Париже шумно, шикарно, весело, но если б знал генерал, с какими лишеньями существовала там его семья. Впроголодь, в долг, с униженьями, с нищенской экономией в каждом франке, в каждом сантиме, вплоть до того дня, когда генеральше, чрез поручительство какого-то благодетеля, удалось получить в Лионском кредите чек на 5.000 франков.
Генерал тоже получил здесь изрядный куш ликвидационных, выписал Нелли из Юрьева золотые часы, и Нелли время от времени заходит в комнату генерала, чтоб почитать ему на ночь. Вот уже неделя, как генерал перестал по ночам молиться и лить слезы пред походным своим образком. Генерал теперь спит спокойно, улыбчиво, генералу снятся сполошные соблазнительные сны.
- Ах, Нелли... Какой я видел сегодня сон... Будто бы вы и я идем к морю, в Крыму, конечно... Зной, солнышко, виноград... Сбрасываем с себя одежду и прямо в волны.
Он рассказывает дальше, смачно покрякивает, на забористых местах целует концы пальцев, хихикает. Нелли кричит:
- Врете, врете, ваше превосходительство! - и заливисто хохочет в белый фартук.
Генерал, хихикая и подрыгивая ногами, треплет ее за пухлый раздвоенный подбородок, гладит шею и пониже и сует за корсаж теплую, согревшуюся в потертых брюках монету - царский рубль.