Владимир Короленко - Том 2. Рассказы 1889-1903
И после этого опять шел дальше по улице, и его тень бежала с ним рядом, да такая черная-пречерная, что мельник, человек книжный и всегда готовый при случае пошевелить мозгами, думал про себя:
«Вот какая черная тень, даже удивительно!.. На человеке надета свитка белее муки, а тень от нее чернее сажи…»
Тут поровнялся он с шинком жида Янкеля, что стоял на горке, недалеко уже от выезда. Шабаш уже кончился с закатом солнца, но все-таки в шинке хозяина не было, а сидел жидовский наймит Харько, который всегда заменял Янкеля и его бахорей по шабашам и в праздники. Он зажигал им свечи и принимал своими руками деньги от людей, потому что жиды — это уж всему свету известно — строго наблюдают свою веру: ни за что в праздник ни свечей не зажгут, ни денег в руки не возьмут: грех! Все это за них и делал наймит Харько, из отставных солдат, а Янкель, или Янкелиха, а то и бахори только следили зоркими очами, чтобы как-нибудь пятак или там двадцатка вместо выручки не попала каким-нибудь способом в карман к Харьку. «Хитрый народ, ой и хитрый же! — подумал про себя мельник. — Умеют и богу своему угодить и грошей не упустят. Да и разумный народ, это тоже надо сказать, — где нашим!»
Он остановился у входа в шинок, на площадке, крепко утоптанной множеством людских ног, что толклись тут и в базар, и в простые дни, всю неделю, — и спросил:
— Янкель! Эй, Янкель! Дома ты, или, может, тебя нету?
— Нету, не видите, что ли? — отвечал наймит из-за прилавка.
— А где?
— Где — в городе, вот где, — отвечал наймит. — Вы разве не знаете, какой у них день?
— Какой?
— Иом-Кипур!
«Вот объяснил, так объяснил!» — подумал про себя мельник. А надо вам сказать, наймит этот человек был письменный и гордый. Любил задирать нос кверху, а особливо перед мельником. На клиросе читал, пожалуй, не хуже мельника, только что голос имел с трещиной и забирал в нос. Поэтому в «Часослове» еще мог с Филиппом Гладким тягаться, а уж в «Апостоле» никаким способом. Зато в чем другом ни за что, бывало, не уступит. Мельник скажет одно слово, а он ему навстречу другое. Мельник скажет иной раз: «не знаю», а наймит тотчас: «а я так знаю». Неприятный человек… Вот и теперь загнул такое слово, что мельник даже под шапкою ногтями заскреб, а он радуется.
— Да вы, может, и теперь не догадались, какой это день?
— А что мне и знать всякий жидовский праздник! — ответил мельник с досадой. — Разве я у них служу или что?
— Всякий? То-то вот и есть, что не всякий! Сегодня у них такой праздник, что только раз в год и случается. Да еще я вам скажу: такого другого праздника на всем свете ни у одного народа не бывает.
— Ну, вы скажете!
— Про Хапуна, я думаю, и вы слыхали.
— А?
Мельник только свистнул, — как же это он в самом деле не догадался? — и заглянул в окно жидовской хаты. Там, на полу, были разостланы сено и трава, в двойных и тройных светильниках горели тонкие сальные свечки-мока́нки и слышалось жужжание как будто от нескольких здоровенных, в рост человека, пчел. То молодая, недавно взятая еще Янкелем, вторая жена и несколько жиденят, закрыв глаза и чмокая губами, жужжали какие-то молитвы, в которых слова схватить было невозможно. Однакоже было что-то такое в этом молении удивительное: казалось, кто-то другой сидит внутри жидов, сидит и плачет, и причитает, вспоминает и просит. А кого и о чем? — кто их знает! Только как будто бы уже не о шинке и не о деньгах…
У мельника стало от той жидовской молитвы что-то сумно на душе, — и жутко, и жалко. Он переглянулся с наймитом, которому тоже слышно было жужжание из-за корчемной двери, и сказал:
— Молятся!.. Так, говоришь, Янкель поехал в город?
— Поехал.
— И что ему за охота? Ну, как его-то как раз Хапун и цапнет?
— То-то и оно! — ответил наймит. — Кабы так на меня. то даром, что я воевал со всяким басурманским народом и имею медаль, — а ни за какие бы, кажется, карбованцы не поехал. Сидел бы себе в хате, — небось, из хаты не выхватит.
— А почему? Если уж кого схватить, то схватит и в хате. Почему в хате нельзя?
— Почему?.. Если вам нужно выбрать шапку или хотя рукавицы, вы куда за ними пойдете?
— Да никуда, как в лавку.
— А почему в лавку?
— Потому что в лавке шапок видимо-невидимо.
— Вот то-то и оно. Посмотрели бы вы теперь в синагоге: там тоже жидов видимо-невидимо! Толкутся, плачут, кричат так, что по всему городу слышно, от заставы и до заставы. А где толкун мошкары толчется, туда, известно, и птица летит. Дурак бы был и Хапун, если бы стал вместо того по лесам да по селам рыскать и высматривать. Ему только один день в год и дается, а он бы его так весь и пролетал понапрасну. Еще в которой деревне есть жид, а в которой, может, и не найдется.
— Ну, таких мало.
— Хоть мало, а все-таки… притом, из многолюдства и выбирать много лучше.
Оба замолчали… Мельник подумал, что опять его наймит зашиб хитрыми словами, и ему стало опять неприятно. А из окон все неслись жужжание, и плач, и причитание жидов.
— Да это еще правда ли? — заговорил мельник, которому захотелось подразнить наймита. — Может, так люди брешут! Один дурень сбрехнет, а другой и поверит.
Наймиту эти слова не понравились.
— Разве это я сам выдумал, — сказал он, — или мой отец, или сват… Когда это известно всему крещеному народу.
— А вы ж сами это видели? — задорно спросил мельник.
Когда он входил в азарт, то говаривал иногда, что не хочет знать самого чорта, пока его ему не покажут вот так, как на ладони. А теперь он как раз был в самом азарте.
— А вы ж, — говорит, — сами видели? А когда не видали, то и не говорите, что оно есть, вот что!
Наймит спустил маленько голосу и даже что-то закашлялся. Ну, да не такой — волк его заешь! — и он человек был, чтобы совсем сдаться.
— Лгать не стану, — говорит, — сам никогда не видал. Ну, а вы, господин мельник, когда-нибудь Киев видели?
— Нет, не видел, тоже лгать не буду.
— А он-таки есть, хоть вы его и не видали. Тут уж мельник на такое ясное слово совсем вылупил глаза.
«Вот что правда, то правда, — подумал он, — таки Киев есть, хоть я его не видал… Видно, надо верить, когда добрые люди говорят». — Ну, хорошо… От кого ж вы это слышали?
— Ба! от кого? А вы от кого про Киев слыхали?
— Тю-тю! Ну, и язык у вас!.. Чистая бритва, чтоб ему отсохнуть!
— Нечего моему языку отсыхать… Если все говорят, то, значит, правда. Не была бы правда, то все не говорили бы, а говорили бы одни только брехуны…
— Тьфу! Да остановись ты хоть на одну минуту! Я ж уже и сам вижу, что не в тот переулок завернул… А только я б хотел знать, откуда она взялась, такая людская намолвка…
— А оттуда и взялась, что это каждый год бывает. Что бывает, о том и люди говорят, а чего не бывает, о том и говорить не стоит…
— А, вот человек какой! Скажи мне, наконец, что ж такое бывает, вот что!
— Эге-ге, так, видно, вы и этого не знаете, что бывает в судный день?..
— Знал, то б и не спрашивал. Слышу давно, — люди болтают, вот как и ты: Хапун, Хапун, а в какой разум это говорится, и не знаю.
— Так бы сразу и говорили, что не знаете… Если хо-чете знать, так я и расскажу, потому что я побывал-таки на свете, не то что вы. Я и в городе живал не по одному году, и у жидов не первый раз служу.
— А не грех тебе? — усомнился мельник.
— Другому кому грех, а солдату все можно! Нам такая и бумага выдается.
— Разве что бумага…
После этого уже солдат рассказал мельнику дружелюбно всю правду про Хапуна и про то, как он в этот день ежегодно хватает по одному жиду.
Хапун, надо и вам сказать, когда вы не знаете, есть особенный такой жидовский чорт. Он, скажем, во всем остальном похож и на нашего чорта, такой же черный и с такими же рогами, и крылья у него, как у здоровенного нетопыря; только носит пейсы да ермолку и силу имеет над одними жидами. Повстречайся ему наш брат, христианин, хоть о самую полночь, где-нибудь в пустыре или хоть над самым омутом, он только убежит, как пугливая собака. А над жидами дается ему воля: каждый год выбирает себе по одному и уносит…
Для этого-то вот выбора и назначается иом-кипур, судный день. Жиды задолго уже до того дня молятся, плачут, рвут на себе одежду и даже головы зачем-то обсыпают золой из печки. Перед вечером все моются в речке или на ставах[5], а как зайдет солнце, идут бедняги в свою школу[6], и уж какой оттуда крик слышится, так и не приведи бог: все орут в голос, а глаза от страха закрывают… А уже в это время, как только небо погаснет и станет на нем вечерняя звезда. Хапун вылетает из своего места и вьется над школой, и в окна бьет крылом, и высматривает себе добычу. Но вот когда уже настоящий страх нападает на жидов, так это в самую полночь. Они нарочно зажигают все свечи, чтобы не было так жутко, падают все на пол и начинают кричать, как будто их кто режет. И когда они так лежат и надрываются, Хапун, как большой ворон, влетает в горницу; все слышат, как от его крыльев холод идет по сердцам, а тот, которого он высмотрел ранее, чувствует, как в его спину впиваются чортовы когти. А! рассказывать об этом и то даже мороз по-за шкурой пройдет, а каково-то бедному жиду!.. Само собою, — кричит во все горло. Ну, да кто тут услышит, когда и все тоже галдят, как сумасшедшие? А может, кто из соседей и слышит, так что ж тут делать, — рад, что не ему выпала злая доля!..