Михаил Пришвин - Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком
Все-таки я предложил ей взять плимутроков, гитару и шпагу. Конечно, она ничего не ответила.
«Шут с ней», – подумал я и, обогретый теплой медвежьей шубой, отдался степным мечтам.
Можно было хорошо мечтать, – ведь, правда, трудно найти где-нибудь на земле место большое, на тысячи верст, определенное для одной поэмы о пастушке, разыскивающей своего жениха, здесь было начало, и на том конце, за тысячу верст, стояла большая могила – конец. Там Баян хоронила своего жениха. С высоты этой могилы она клялась начальнику каравана, что будет женой всякого, кто осмелится броситься вниз с высоты этой могилы. Один за другим бросались юноши, и все погибали, и все было, как в «Египетских ночах». А главное, что и сейчас тут люди кочуют со стадами, живут только одни пастухи.
И вот при месяце я вижу, идет караван, узбеки в чалмах раскачиваются, – будто молятся звездам. Караван останавливается у колодца. Виднеются бронзовые профили, верблюды подгибают колени, ложатся, и звезды, такие большие низкие звезды пустыни, горят в их умных глазах.
Юная душа моя перелилась через край: я все на свете принимаю, – я все люблю, все обнимаю…
И вдруг вспомнилась эта женщина рядом со мной. Ай, какой же я маленький, – как я мог так… Я посмотрел в ее сторону, и вдруг у меня все перевернулось в душе: она сидела в своей летней кофточке, на морозе, вся почернелая, вся дрожала, и слезы блестели при месяце.
Моя душа была взрывчатая, – я вдруг переменяюсь и решаюсь. Мгновенно я вылез, вытащил руки из рукавов, быстро схватил плимутроков, пальмы, гитару, корзинку и еще, и еще, все нашвырял на свое место и, рухнув сам, все покрыл своей теплой медвежьей шубою.
Теперь маленькие когда-то пальмы выросли до потолка, а я доживаю свой век, – есть ведь такая должность на свете! – содержателем соленого озера.
1914 год.
Заворошка
Отклики жизни*
Родная земля
Заворошка*
– Как вы назовете свою книгу? – спросил меня профессор иностранной литературы.
– Должно быть, «Отклики деревенской жизни».
– Какое холодное название!
– Есть теплое, да боюсь сказать: очень уж странно покажется.
Я помялся. Профессор настаивал.
– «Заворошка», – прошуршал я.
– Как! Босоножка? Повторите! Постирушка?
Я стал защищать свое слово, говорил, что в нем есть тело народное и одежда та самая, которою одета вся наша земля.
– Непонятно! – сказал профессор. – Назовите уж лучше «Недотыкомка».
Дома, полузакрыв глаза, я стал припоминать: где, от кого услыхал я это слово.
Я из Петербурга ехал по железной дороге в 1905 году. Почтовый чиновник, старый, плешивый, подсел ко мне.
– Вы из Петербурга? – спросил он. – Ну, как? Одолеют или задавят их?
Он очень волновался. Я спросил, почему он так волнуется.
– Да как же, батюшка: начальство посылает в Рязань, а они ездить не велят, кого слушаться?
– Вы бы по совести…
Чиновник так и подпрыгнул на месте.
– Вы, должно быть, холостой, вы вольная птица, а у меня семья; у вас – так или так, у вас две совести, а у меня три.
Он посмотрел на часы.
– Без пяти двенадцать. Сказано: ровно в двенадцать часов начинается.
– Что? – спросил я.
– Заворошка, – прошептал чиновник и посмотрел на меня, как испуганная старуха.
Тут поезд остановился, чиновник вышел, и больше я его не встречал.
* * *Ночь была. Мужики собрались на полустанке.
– Мы что знаем? – говорил один. – Мы, как скотина, что прасолы гонят. Обняла ночь, загнали прасолы скот в лощину: стена с одной стороны, стена с другой, стена с третьей, а на четвертой стороне, позади, сидят прасолы, костер развели, чтобы ночь перебыть. Скотина разве понимает, зачем ее в лощину загнали. Как скотина, так и мы.
– Что я видел? Что я знаю? – сказал другой мужик. И, загибая пальцы, перечислил все знакомые ему окрестные деревни и села.
– А вот бывалый человек, – сказал третий, – тот все знает, все видел. Намедни идет по морозцу человек без сапог, ноги в тряпочки завернуты, волосы длинные, и лицо вроде как бы священское. Пустили мы его в избу, обогрелся, запел, дали выпить – забалакал. Ученый оказался человек и бывалый. Был среди земного моря и на Тихом океане был и от самой китайской границы всю землю зайцем прошел. На прощанье диакон слово сказал, простился честь честью, завернул ноги в тряпочки и дальше пошел. И что ж вы думаете: сбылось слово, день в день, число в число.
– Какое же слово диакон сказал?
– Он сказал нам вот какое слово: «Будет у вас заворошка».
– Ну, вот видишь, – сказал первый мужик, – человек бывалый, человек ученый, свет обошел и все знает. А мы что? Мы, как скотина в лощине: с одной стороны – стена, с другой стороны – стена, с третьей стороны – стена, а на четвертой сидят прасолы.
Манифест 17 октября в деревне*
По внешнему виду родной город выглядел так же, как и раньше: та же площадь, куда по субботам съезжаются на базар мужики; те же ряды лавок, у которых вечно стоят черные «длиннополые» купцы, пронизывающие своим особенным провинциальным внутренним взглядом всякое новое лицо.
Знакомство с новой жизнью города началось лишь мало-помалу.
– Ну, как?
– Слава богу, у нас покойно. К нам даже из Москвы господа приезжают, а из уезда так каждый день помещики перебираются. Известное дело, боятся.
Мало-помалу знакомлюсь дальше: в городе митинги; есть социал-демократическая партия; чуть избежали еврейского погрома; гимназисты подали прокурору петицию об автономии гимназии, о выборе самими учениками учителей. Но самое любопытное, это – «зимние дачи». Помещики отправляют свои семьи для безопасности в город; нанимаются маленькие квартиры, перевозятся и складываются вещи.
– Федор Петрович, и вы здесь?
– Здесь, здесь, только не по своей воле; домашние обманом заманили сюда, да и арестовали, вещи перевезли. Живем в двух комнатках. Зайдите, у нас барышни, рояль перевезли.
В передней масса всевозможных вещей. Развязывают огромную корзину. Ввинчивают ножки рояля, а маленькая девочка уже играет «Чижика».
– Не капризничай, Маша, мужики придут.
– Мама, а что, забастовка кончилась?
– Кончилась, кончилась.
Мальчики играют в мужиков и помещиков. По сигналу: «мужики идут» – помещики схватывают свои вещи и несут в другую комнату. Немножко жаль старика Петровича – он с незапамятных времен сросся с землей. Но, в общем, на зимних дачах оживленно.
Еду в деревню. И тут с виду все по-старому, только в саду пасется стадо крестьянских коров да в лесу идет «подчистка» целым обществом. Дома бесконечные разговоры на тему: мужики идут!
Когда-то привозил столько новостей в деревню. Теперь не то. Теперь я здесь – отсталый человек. Мои петербургские впечатления тонут в море фактов, поднятых местной жизнью. Много сделала и пресса: благодаря ей рассказывать нечего.
Спрашиваю:
– Манифест читали?
– У нас еще не читали. Староста сказывал, в прочих местах о земле читали, что от помещиков отбирать будут. У нас пока нет.
На другой день и у нас читают манифест, то есть спустя уже более месяца после его выхода.
– Нельзя же, значит, предписания такого не было.
Священник выходит на амвон с большим листом; нагольные душистые полушубки теснятся ближе к нему и замирают. Тихо. Всякий боится недослышать царское слово о земле. С утра до ночи только и толков, что земля отходит. Старики рассказывают, что как раз так было, когда волю объявили. Тоже так поговорили, поговорили, а потом и воля вышла. Другой так уверился в нарезку земли, что думает: хорошо бы и другую лошадку к весне прикупить, на одной не управишься. И все слушают, стараясь не проронить ни одного слова: кто сосредоточился на почернелой иконе божией матери, а кто просто уставился вверх. Тончайший тенор пастыря выводит:
– «Мы, самодержец… и прочее, и прочее, и прочее. Признав за благо…»
«Ага, это об замирении», – думают мужики, дожидаясь возвещения «нарезки земли».
И опять тонкий тенор:
– «Мы, самодержец… и прочее, и прочее, и прочее».
Долетают: «неприкосновенной личности, гражданской свободы, дан сей…» О земле ничего не сказано.
И снова тенор выводит:
– «И прочее, и прочее, и прочее». Читается третий манифест о выкупных платежах. И тут о нарезке ничего.
Православные расходятся в недоумении. Кругом говорят о нарезке, а в манифесте ничего не сказано. Да быть того не может, это поп замалчивает.
– Слышал, как он об смуте-то неявственно читал. Известное дело, замалчивает.