Алексей Ремизов - Том 10. Петербургский буерак
«Из-под спирту, но не жалуюсь: моль пропала».
Пожаловаться не на что, доктор, хоть и хирург, а тихий, как внутренний7. И жена его – Бог ростом не обидел, но лишил права голоса, на все молчок. А после венгерцев, да ведь это рай, благодать, – но собаки…
И уж к нам в вечерний час не подымались гости как-нибудь безалаберно, вразмашку, по-обезьянски, а все с оглядкой и опаской: распахнется соседняя дверь – ам! Не успеешь и за платком в карман руку опустить, нос вытереть, схамкает – и готово: полицейские собаки – волки.
Первым пострадал Евреинов: ему и на роду написано: «зверя – бойся!» Выпускаю его, прощаюсь, а он за часы, проверить – заходил он ровно на семнадцать минут, – а известно, у человека делового каждая минута на счету, и надо ж такой беде, как раз собаки под дверью, выпущены. И без всякого ама в потемках прямо на него и облапали – часы на лестницу, шляпа с лестницы, хорошо еще догадался, сам под собак орлом присел.
То же и с Лоллием8. Не будь в руках у него туго набитого портфеля с стихами, – а им написано, по его словам, стихов много больше, чем у Блока, – не отвертеться б ему так легко, как Евреинову. Лоллий позорно на корточки не присел, орла не вытворял, но, прикрываясь стихами, как рыцари щитом, не мог, конечно, заметить, как собаки с надрыва открыли против него свой горячий, пенящийся водопровод.
Нападение на Лоллия и «живоносный источник» скоро облетели нашу улицу до Полонских и Шмелева, а через «африканского доктора» достигли Чижова и Гаврилова, XV-ый аррондисман9. И кое-кто из знакомых, я заметил, стали появляться у нас вечерами не иначе, как с зонтиком, хотя о дожде и звания не было: «на всякий собачий случай!»
Б. Г. Пантелеймонов, «князь-епископ обезьянский», завел себе клетчатый «синтетический», учитель музыки П. М. Костанов без зонтика, но неизменно в непромокабле защитного цвета, Тамара Ивановна, входя и выходя от нас, благоразумно прикрывалась «Пари-Суаром». А я, выпуская, всегда держал наготове «подержанный» раскрытый. Много забытых зонтиков сохранял я в «плякаре» (в стенном шкапу) и только нынче осенью выбросил: все-то до одного просетились, и не дождь из них – а сколько над ними пролилось дождя парижского зимнего хмурью и весеннего весело – пензенская пыль летит!
А меня собаки не трогали, меня собаки сторожили, как ближайшего соседа их хозяина: бывало, ночью, за полночь, так и знаю, часа в три стук в стену – хвостом или лапой: «спать пора!» Так по собакам и ложился. А у дверей столкнемся, поздороваемся, (я с ними говорил по-русски) и не скажу, чтобы посторониться, на это они не очень, и я всегда смотрю на хвост – у зверя хвост знак восклицательный, и не раз мягким взмахом хвоста они срывали с меня мой тесный берет.
Как-то поутру вышел доктор с собаками прогуляться – и больше не вернулся. На другой день вижу, у крыльца подвода – от соседей вещи выносят, хотел спросить о собаках, да постеснялся: если бы еще по-русски… Куда исчез доктор, догадываюсь,10 но справиться нет никакой возможности.
Я только спрашиваю себя, неужто это правда, и кто-то сурьезно верит, что от исчезновения доктора станет счастливее человечество? А может быть, когда-нибудь и встретимся… И еще я спрашиваю себя, стала счастливее Испания после 1609-го года, когда совершилось беспримерное в истории: не пришельцев, а с насиженной земли выгнали всех мусульман-мавров? Человек не может помириться со своей долей, хочет, ищет счастья… И вот стали поперек дороги мавры. И не осталось на полуострове ни одного мавра, а счастье? И я отвечаю а счастья нет и нет.
И наступила в доме свобода: ни Евреинову, ни Лоллию нечего бояться – путь чист. А мне без собак скучно: уж никто по ночам не хвостнет в стену. И стал я засиживаться до рассвета. И долго не мог сообразить, почему днем мне так спать хочется.
Долго стояла квартира пустая, про нее говорилось: «там, где собаки жили». И только что стал я отвыкать от хвостов и вовремя ложусь по соседским часам – бой очень приятный, ничего общего с хрипо-урчащими часами Коробочки «Мертвых Душ» и сложнейшим часовым механизмом барона Брамбеуса (О. И. Сенковского), сто лет назад подымавшим ни свет, ни заря сиреневым ревом («сирена» в русском произношении: «сирень») Стеклянный переулок в Петербурге…11
На место доктора и собак поселилась необычайно оживленная дама, одинокая, и только при ней телефон. Она и в собственную квартиру не входила, как входишь, а влетала, как и по лестнице, не подымалась, а взлетала, летучая, не в смысле мази, не человек, а птица с телефоном. И что у нее внутри было, боюсь сказать, только с утра и до вечера телефоны.
Месяца два привыкал я к новой музыке – телефон, не хвост, ко мне никаким концом и приспособить его к порядку жизни я не знал ходов: большая от него была докука. И вдруг все кончилось. Несколько дней еще слышу, как безнадежно звонят, а ответ не слышу, а вскоре пришли с телефонной станции, это я знаю, потому что всегда путаю дверь, и сняли птичий телефон.
Куда улетела птица, не знаю.
Консьержка у нас уж не та, не «Сестра-убийца», муж которой консьержки служил надзирателем в Сантэ, живновод и строитель клеток, наша новая консьержка – хохотунья, может чинить электрические лампы, может поставить «банки», итальянка Роза. Едрило, встречаясь на лестнице, здоровается с ней не за руку, а за грудь.
Я о соседке спросил Розу.
Она озирнулась – кроме нас никого? Никого. Она сжала губы и, покачав головой, высунула язык и тотчас пальцами назад его впихнула в свой красно-смородинный рот, беззвучно что-то шепча по-итальянски.
Слов я не понял, но я догадался, я только не мог догадаться: в чью пользу?
С Розой все было можно и все, что угодно, можно «рискнуть», как с Клеопатрой Семеновной12 в «Скверном анекдоте» Достоевского, так и рисковали в нашем гараже в медовые недели оккупации, уча, под взвизгивающий смородинный хохот, держаться прямо на велосипеде, и за одно уча русскому языку – из страха на ночь переселялась она спать в гараж. В доме большой был беспорядок и запустение – наш знаменитый лестничный восьмиэтажный ковер вздохнул свободно: жесткая щетка больше не беспокоила его. Но в этом беспорядке все сходило легко; ведь очень важно: живой и приветливый человек, – а все остальное, ей-Богу, ерунда. Муж ее работал на заводе под Парижем, в доме появлялся через субботу, и тоже ладный, а тихий и молчаливый, ну, Пселдонимов13, только в римском обличье. От Розы я дознался и о собаках: собаки – полицейские – волки, жена доктора – француженка или, как она выразилась на русский лад: «иностранка», а доктор – еврей.
Теперь опять соседи, ничего общего с венгерцами и никак не похожи на доктора или, вернее, на докторских собак, и никакого взлета телефонной птицы, затихшие, приплюснутые, невесомые, как тень, и очень жалкие, муж и жена, – без телефона, без собак, без TSF14, не поссорятся, не засмеются. И никогда никаких гостей, муж с вечера подымается к знакомым на 6-ой и там, я не знаю, что он там делает, ровно в полчаса двенадцатого он стучит к себе: вернулся. А жена, дожидаясь, вздремнет, а может, из экономии электричества, сумерничает, мечтая – о чем? Так всякий день. А ведь оба молодые. Не могу представить. И, должно быть, у них очень скучно.
Мышка терпела-терпела и говорит себе: «здесь от скуки помрешь, чего я?» Мышь еще не знает, она только чует, как за стеной, у нас – наш дом печали, а по вечерам все-таки на кухне пение, и среди скорбей и боли вдруг беззаботный смех; всякий вечер я вслух читаю и что-нибудь рассказывается – человеческий живой голос. И решила мышка перебраться к нам от Ариелей15.
* * *Я слышал, как днем и ночью мышь грызет стену в коридоре под вешалкой у ящиков с газетами. Чудно было слышать, что так открыто и без всякой предосторожности, среди бела-дня ломится в дом. И прогрызла. Конечно, наша стена… а все-таки, стена. стало быть, большое было желание и твердое намерение. И вышла.
И совсем это не мышь, а вроде паука, крохотная, серенькая, еще мышонок. Вышла из подстенной норки да шарасть в холодющую кухню.
В прежние-то годы разве можно было отзываться так – «холодющая» – и о самой бедной «теплой» кухне! – да и есть-то «абсолютно» нечего, приходится выразиться математически, простого, обиходного слова недостаточно.
Думала-думала мышка и надумала: решила мне помогать в моих кухонных делах – мне будет польза и ей кое-что перепадет; так всегда бывает и не с мышами и не в одних кухонных делах, а называется содружество16.
Я всегда вымою тарелку, но никогда не вытру. А стал я замечать, что наутро все сухо и гладко, ровно б через пар прошло. В чем дело? Долго я думал и, наконец, додумался: мышка! – она язычком недомытое слижет, а потом хвостиком по тарелке пройдется и подчистит, вот почему, как через пар прошло. Я Слизухой ее и стал кликать.