Николай Лесков - На ножах
– А у тебя моя расписка разве цела?
– Да как же иначе.
– А я, право, про нее было совсем и позабыл, потому что уже это давно…
– Да, я жду долго.
Висленев хотел было сказать, что и самый долг-то этот черт знает какого происхождения, да и расписка писана вдвое, но, подумав, нашел это и неблагородным, и бесполезным, и потому, вздохнув, молвил:
– Хорошо, приезжай ко мне послезавтра, я тебе устрою свидание с сестрой.
– Спасибо.
– Только уж прихвати с собой и расписку.
– Ладно.
– Да, пожалуйста… потому что я про нее позабыл, а я хочу все покончить, чтоб у меня ни с кем никаких счетов не было.
– Гут, гут, – шутил, прощаясь, Горданов.
– То-то; пожалуйста привези ее, а то я теперь, вспомнивши про нее, буду неспокоен.
– Будь уверен.
– Да ты уж лучше того… если хочешь, приезжай завтра.
– Пожалуй.
– Да, гораздо лучше завтра, а то… у меня такой проклятый характер, что я терпеть не могу знать, что я должен, а между тем и всякий день убеждаюсь, что мне просто нет средств знать, кому я не должен.
– Да, ты-таки позапутался, – сказал Горданов, – вот и по конторским бодростинским счетам я встретил – за тобою значатся частенькие записи.
– Значатся?
– Да.
– Это черт знает что! И какие там могут быть записи? все мелочь какая-нибудь: на квартиру в Париже, или на карманный расход, – на обувь, да на пару платья, а то уж я себе ведь ровно ничего лишнего не позволяю. Разве вот недавно вальдегановские щеточки и жидкость выписал, так ведь это же такие пустяки: всего на десять с чем-то рублей. Или там что на дороге для меня Глафира Васильевна издержала и то записано?
– Нет, этого не записано.
– То-то, потому что… – Висленев чуть не проговорился, что он путешествовал в качестве метрдотеля, но спохватился и добавил, – потому что это тогда было бы ужасно.
– А главное гадко, что ты все это как-то берешь часто, по мелочам и все через женщин. Это тебе ужасно вредит.
– Ох, да не говори же этого, бога ради! – воскликнул Жозеф, – все это я сам отлично знаю, но не могу я занимать крупными кушами… Я и сам бы очень рад брать тысячами, но у меня таланта на это нет, а что касается того, что я все беру через женщин, то ведь это случайность. Больше ничего как случайность: мужчины не дают, – женщины в этом случае гораздо добрее, и потом, я признаюсь тебе, что я никогда не думал, чтобы Глафира Васильевна передала мои записочки в контору. Ты ей это не говори, но, по-моему, с ее стороны не совсем хороша такая мелочность… Пустые десятки или сотни рублей и их записывать!.. Нехорошо.
– Друг любезный, из мелочей составляются неоплатные долги.
– Ну, вот уж и неоплатные!
– А как ты думаешь, сколько ты должен Бодростиным?
– Рублей тысячу.
– Нет, более четырех.
– Тьфу, черт возьми! Это она на меня приписала, ей-богу приписала.
– А ты для чего же не считаешь, а потом удивляешься? Там твои расписки есть.
– Что же, мой дорогой Паша, считать, когда все равно… Нет притоков, да и полно.
Висленев, вскочив с места и швырнув перышко, которым ковырял в зубах, воскликнул с досадой:
– Собой бы, кажется, пожертвовал, чтобы со всеми расплатиться. Придет время, увидишь, что я честно разделаюсь и с тобой, и с Бодростиными, и со всеми, со всеми.
Он даже пообещал, что и Кишенскому, и жене своей он со временем заплатит.
– Вот с тобою, – высчитывал он, – я уже сделываюсь, с Бодростиным тоже сделаюсь.
– Надо сделываться с Бодростиной, а не с Бодростиным, – перебил его Горданов.
Висленев не понял и переспросил.
– Надо просто прикончить старика, да и квит, а потом женись на его вдове и владей и ею самою, и состоянием.
Висленев поморщился.
– Что? она тебя любит.
– Страшно, – прошептал он.
– Чего же?
– Так, знаешь… убивать-то… нет привычки.
– Хвастаешься, что свободен от предрассудков, а мешок с костями развязать боишься.
– Да, брат, говори-ка ты… «мешок с костями». Нет, оно, ей-богу, страшно.
Висленев задумался.
– Волка бояться и в лес не ходить, – проповедывал ему Горданов.
– Да, ведь хорошо не бояться, Поль, но черт его знает почему, а все преступления имеют почему-то свойство обнаруживаться.
– Кровь что ли завопиет? – засмеялся Горданов, и стал язвительно разбирать ходячее мнение о голосе крови и о том, что будто бы все преступления рано или поздно открываются. Он говорил доказательно и с успехом убедил Жозефа, что целые массы преступлений остаются неоткрытыми, и что они и должны так оставаться, если делаются с умом и с расчетом, а, главное, без сентиментальничанья, чему и привел в доказательство недавнюю смерть Кюлевейна.
Это Жозефа ободрило, и он заспорил только против одного, что Кюлевейна отравил не он, а Горданов.
– Ну, и что же такое, – отвечал Павел Николаевич, – говоря между четырех глаз, я тебе, пожалуй, и скажу, что действительно его я отравил, а не ты, но ведь я же никакого угрызения по этому случаю не чувствую.
– Будто не чувствуешь?
– Решительно не чувствую.
– Таки ни малейшего?
– Ни крошечного.
– Это бы хорошо! – воскликнул Жозеф и сам весь сладострастно пожался, зажмурился и, протянув пальцы, проговорил, – я чувствую, что надо только начать.
– Все дело за началом.
– Так постой же! – вскричал, вскакивая с места, Жозеф, – спрячься вот здесь за ширмы, я сейчас приведу сюда сестру.
– Зачем же сейчас?
– Нет, нет, сейчас, сию минуту: я хочу непременно сейчас это начать, чтоб еще как-нибудь не передумать. Ведь ты меня не обманешь: ты отдашь мне мою расписку?
– То есть тебе я ее не отдам, а я вручу ее твоей сестре, когда ее увижу.
– Ну так, тогда тем более вам надо сейчас видеться: сию минуту!
И Висленев бросился как угорелый из комнаты, оставив одного Горданова, а через пять минут невдалеке послышались быстрые торопливые шаги Жозефа и легкие шаги Лары и шорох ее платья.
Горданов схватил свой хлыст с тонким трехгранным стилетом в рукоятке и фуражку и стал за ширмами у висленевской кровати.
Сестра и брат подошли к двери: Лара как бы что-то предчувствовала и, остановясь, спросила:
– Что это за таинственность: зачем ты меня зовешь к себе?
– Нужно, Ларочка, друг мой, нужно, – и Висленев, распахнув пред сестрой дверь, добавил, – видишь, здесь нет никого, входи же бога ради.
Лариса переступила порог и огляделась. Потом она сделала шаг вперед и, робко заглянув за ширму, остолбенела: пред нею стоял Горданов, а ее брат в то же мгновение запер дверь на замок и положил ключ в карман.
Лара в изумлении отступила шаг назад и прошептала: «что это?». Горданов выступил с скромнейшим поклоном и заговорил, что он не виноват, что он не смел бы просить у нее свидания, но когда это так случилось, то он просит не отказать ему в милости выслушать его объяснение.
– Я не хочу ничего, ничего, – проговорила Лариса и, порываясь к двери, крикнула брату, – ключ? где ключ?
Но Жозеф вместо ответа сжал на груди руки и умолял Лару ради его выслушать, что ей хочет сказать Горданов.
– Ради меня! ради меня! – просил он, ловя и целуя сестрины руки. – Ты не знаешь: от этого зависит мое спасение.
Лариса не знала, что ей делать, но брат ее был в таком отчаянии, а Горданов так кроток, – он так заботился облегчить ее смущение, и сам, отстраняя Жозефа, сказал ему, что он ему делает большую неприятность, подвергая этому насилию Ларису. Он говорил, что, видя ее нынешнее к нему отвращение, он не хочет и беспокоить ее никаким словом. С этим он вырвал у Жозефа ключ, отпер дверь, вышел из комнаты и уехал.
Лара была страшно смущена и страшно недовольна на брата, а тот находил основательные причины к неудовольствию на нее. Он сообщил ей свои затруднительные дела, открылся, что он претерпел в Париже, проговорился, в каких он отличался ролях и как в Петербурге был на волос от погибели, но спасен Глафирой от рук жены, а теперь вдруг видит, что все это напрасно, что он опять в том же положении, из какого считал себя освобожденным, и даже еще хуже, так как будет иметь врагом Горданова, который всегда может его погубить.
– Неужто же ты, Лара, будешь смотреть спокойно, как меня, твоего брата, повезут в острог? Пожалей же меня наконец, – приставал он, – не губи меня вдосталь: ведь я и так всю мою жизнь провел бог знает как, то в тюрьме, то в ссылке за политику, а потом очутился в таких жестоких комбинациях, что от женского вопроса у меня весь мозг высох и уже сердце перестает биться. Еще одна какая-нибудь напасть, и я лишусь рассудка и, может быть, стану такое что-нибудь делать, что тебе будет совестно и страшно.
Лара нетерпеливо пожелала знать, чего он от нее хочет?
– Ангел, душка, лапочка моя, Лара: возьми у него мою расписку. Он сказал, что он тебе ее отдаст. Мне больше ничего не нужно: мне он ее не отдаст, а тебе он все отдаст, потому что он в тебя страстно влюблен.
– Ты говоришь нестерпимый вздор, Жозеф, с какой стати он мне подарит твой долг?