Якуб Колас - На росстанях
Лобанович, вежливо поклонившись, стоял возле двери, ожидая, когда Блок обратится к нему, и разглядывал важного инженера. Это был пожилой человек интеллигентного вида, спокойный и солидный. Редактор говорил, что Блок либерал, кадет по своим политическим взглядам.
На стене кабинета висел портрет министра путей сообщения, но Блок, казалось, затмевал его своей персоной, своей лысиной, занимавшей три четверти головы, и пышной, короткой, но широкой бородой, в которой пробивались серебряные нити седины.
Спустя несколько минут инженер оторвался от бумаг, поднял голову, взглянул на Лобановича таким взглядом, будто мысленно взвешивал его.
- Вы ко мне? - спросил Блок.
- Да, господин инженер, у меня есть письмо к вам, - ответил Лобанович, подошел к столу и передал конверт, в котором лежала записка от редактора.
Блок прочитал записку и уже более внимательно, с любопытством посмотрел на Лобановича.
- М-да... - неопределенно промычал инженер и еще раз взглянул на посетителя. - Подходящей для вас работы найти мне... м-да... трудновато.
Инженер замолчал, а Лобанович с волнением ждал, что будет дальше.
- А впрочем, пожалуй, кое-что могу вам предложить, - сказал Блок.
Он открыл ящик стола, вытащил оттуда пачку бумаг, перебрал несколько листов, выбрал один, размером не менее квадратного аршина, и другой, с набросанными на скорую руку цифрами.
- Вот, молодой человек, - сказал инженер Блок, - здесь два листа черновой и чистый. На чистый лист вы перенесете исправленные цифры. Это так, на первых порах. Перенесите аккуратно цифры с чернового листа на чистый и тогда приходите. К тому времени, может быть, найдется для вас что-нибудь более подходящее... Ну, всего доброго!
Инженер Блок довольно демократично подал руку Лобановичу.
Вышел Лобанович из семиэтажного дома управления железных дорог с довольно хорошим настроением. Жить на свете можно и безработному изгнаннику-"огарку". В тот же вечер он твердо решил написать большое письмо своему другу Янке Тукале. Впечатлений так много, что писать есть о чем и написать можно очень интересно.
С такими мыслями шел Лобанович в свой приют, где его ожидало известное "корыто". Эту квартиру он окрестит и письме приятелю "вертепом Венеры похоронной".
XXII
То, что вначале представлялось Лобановичу большой удачей, впоследствии стало для него источником забот и огорчений.
Лобанович сидел в своей конуре, склонившись над огромными листами разлинованной бумаги. На каждом из них было не менее чем по сто клеточек, похожих одна на другую как две капли воды. На черновом листе стояли цифры, иногда перечеркнутые и исправленные. Их нужно было перенести на чистый лист. Как ни всматривался Лобанович в клетки, какие только вычисления и сверки он ни делал, при написании цифр в чистовике они нет-нет да и попадали не в ту клетку. Когда ошибка обнаруживалась, Лобанович испытывал неприятное чувство. Написанное пером приходилось соскабливать ножиком, так как резинка не помогала. На месте выскобленных цифр оставалось пятнышко, бумага просвечивала. Несколько дней мучился незадачливый переписчик над простой, чисто механической работой и часто сбивался с пути. Одна ошибка вызывала другую. Как же он будет смотреть в глаза редактору? И как будет сдавать такую работу инженеру? Пришлось, как посоветовал Стась, искать в аптеках такие кислоты, которые вытравляли следы чернил. Эти кислоты Стась называл "чернильной смертью". Когда через неделю Лобанович закончил переписку цифр в чистый лист, то этот чистовик выглядел хуже, чем черновик. Теперь только Лобанович упрекнул себя в том, что не попросил у Блока запасного чистого листа бумаги. Но тогда все это дело казалось ему легким. Или еще лучше нужно было сперва легонько вписывать цифры карандашом, а затем, если они попадали не туда, куда нужно, просто стереть их и написать правильно. Тут Лобановичу вспомнилась польская поговорка: "Мондры поляк, ды па шкодзе" [Умен поляк, когда уже наделал беды]. Взглянув на пестрый лист с выскобленными пятнами, он сказал сам себе: "Это тебе, братец, не "Мартин из-за речки".
С пониженным настроением шел Лобанович в управление Полесской железной дороги, чтобы сдать переписку, так небрежно выполненную. Инженер Блок сидел в том же кресле, такой же важный и спокойный. Лобанович поклонился. Блок ответил на поклон легким, едва заметным кивком головы.
- Ну что, переписали? - спросил Блок.
- Переписал, господин инженер, да только первый блин вышел комом. Если вы будете любезны и дадите мне лист чистой бумаги, я сделаю это хорошо.
Инженер ничего не ответил, взял свернутые в трубку листы. Едва заметная улыбка мелькнула на его лице.
- М-да, - проговорил он, - переписчик-бухгалтер из вас неважный.
- Дайте мне чистый лист, я перепишу наново. Я теперь знаю, в чем была моя ошибка.
Блок ничего на это не сказал, положил в ящик стола листы, затем вынул из кармана бумажник, дал Лобановичу десятирублевку и молча кивнул головой, давая этим понять, что больше говорить не о чем и что работы больше не будет.
"Унизил меня кадет, - размышлял Лобанович, выходя из управления железных дорог, а на улице сказал себе: - Десять рублей не в яйце пищат". И направился в свое логово.
Выход свежего номера газеты вносил оживление в жизнь редакции. Обычно в такой день под вечер Стась брал извозчика и ехал в типографию забирать отпечатанный номер газеты. К этому времени приходил и сам редактор. А в редакции уже было много учащейся молодежи: гимназисты, студенты технического училища и просто молодые люди, которых трудно было отнести к какой-либо категории. Все они помогали фальцевать готовые газетные листы. Работа порой затягивалась за полночь. Было шумно и весело. Редактор рассказывал разные смешные истории, сам смеялся и других смешил. А примус шумел не умолкая, подогревая один за другим закопченные чайники.
В такие вечера изредка показывался в редакции и Стефан Лисковский. Он окидывал помещение и присутствующих взглядом строгого хозяина, держался подчеркнуто важно и независимо. В его присутствии Никита Александрович становился сразу более серьезным и не пускался в разговоры. Стефан с ласковой улыбкой кивал кое-кому головой. Он бегло просматривал несколько номеров газеты, а затем заходил за перегородку, где сидел Стась Гуляшек, и имел с ним секретный разговор, давал инструкции и забирал деньги, поступавшие от продажи газет. Потом с тем же важным и величественным видом выходил из редакции. Таким образом наглядно подтверждались слова Стася о том, что фактический редактор газеты Стефан Лисковский.
На одном из таких вечеров познакомился Лобанович с панямонцем Михаилом Бовдеем, со своим "почти земляком". Встречаться с ним в Панямони Лобановичу не приходилось. Сейчас Михаил Бовдей также был безработным: его уволили со службы за участие в забастовке железнодорожников. Как "почти земляки", они нашли много материала для разговора.
Бовдей был года на два старше Лобановича. Он очень гордился тем, что тоже принимал участие в революции и потерял в связи с этим работу. Но в отчаяние он не впадал: рано или поздно снова примут обратно, ведь работник он способный. Уже многих железнодорожников, уволенных вместе с ним, возвратили сейчас на старые места.
Михаил Бовдей, скептик по натуре, ко всему новому относился недоверчиво. Почти всех он высмеивал и в искренность человеческой натуры не верил. Редактора Власюка называл он ограниченным простаком, но куда более честным, чем братья Лисковские, - ведь они просто иезуиты со шляхетской окраской. Их надо остерегаться. Они, как говорил Бовдей, умеют залезть человеку в душу, с тем чтобы опоганить в ней что-нибудь. Бовдей отрицательно относился к изданию белорусской газеты: нужна ли она, если есть совершенный, высокоразвитый русский язык, который белорусы хорошо понимают? На этой почве между ним и Лобановичем возникали споры. Никаких разумных доводов против существования белорусской газеты Бовдей не приводил, он только высмеивал белорусские слова и тексты, написанные этими словами, что очень оскорбляло в Лобановиче национальное чувство.
- По-моему, Михаил Кириллович, вы просто раскольник, отщепенец, если так относитесь к своему народу, к его языку, к его праву на развитие своей культуры, - со злостью говорил Лобанович.
Бовдей презрительно улыбался.
- Что же, и школу вы хотите строить белорусскую? - спрашивал он насмешливо.
- И школу, и театр, и все, что необходимо народу для культурной жизни.
Бовдей недоверчиво хихикал и окончательно выводил Лобановича из терпения.
- Таким отношением к своему народу, забитому, темному, униженному, вы, простите меня, проявляете свое панямонское бовдейство! - уже совсем зло говорил Лобанович. - Недаром же земляк ваш Маргун откусил палец одному из ваших однофамильцев, Сымону Бовдею.
И эта ссылка на действительный случай не вывела из равновесия Бовдея.