Павел Мейлахс - Отступник
Перешли шоссе-артерию, дальше шли дворами, среди сталинских домов (с детства помню, с каким уважением это произносилось: "в сталинском доме", а меня удивляло, как о чем-либо, связанном со Сталиным, можно говорить без ужаса и ненависти). Мимоходом мы прокатывались на гололедных озерцах. Я с готовностью подавал пример.
- Любишь по льду кататься? - весело спрашивал я сына, заглядывая ему в лицо.
- Да, ничего... - как-то не очень охотно ответил он, без обычной истовости, с которой говорил о своих делах.
Дошли наконец. Когда-то тут жил и я.
Я помог сыну раздеться, разделся сам, стал думать, что бы еще такое сделать хорошее, чтобы на душе стало еще лучше. Стал, естественно, рыться в пластинках, как у себя дома (мне никак не привыкнуть, что я здесь больше не живу); у жены было немножко поп-классики. Сразу наткнулся на Вивальди. "Времена года". Вивальди! Великолепный, потрясающий композитор, в каком-то отношении не имеющий себе равных!
Давно не слушал Вивальди. Красота просто ослепила.
- Иди, послушай, как здорово! - позвал я сына в другой комнате.
Сын покорно пришел. Приходится, раз отец зовет.
- Здорово, правда? - старался я растормошить сына, но он был вял, как-то все отворачивался, как-то все норовил слинять.
И наконец до меня, дубины, дошло. Я же пьяный. Он что, не видит этого? Какой там Вивальди, какое там катание по льду! Я пьян, безобразен, а остальное на этом фоне ему совершенно неинтересно.
И такая огромная тоска охватила меня. Я даже весь как-то ослабел, поник, как лютик. Выключил пластинку и сел на кровать, бывшую когда-то нашим брачным ложем. Сын возился с чем-то в своей комнате.
Прошел в туалет брат жены Дима. Молча поздоровались за руку.
В замочной скважине завозился ключ. Так. Так. Я знаю, кто это.
Вошла жена в своем черном, кажущимся мне шикарным пальто. Свежая, румяная с улицы. И берет на ней, только другого фасона, чем у Аньки. Я почему-то вспомнил про Анькин берет. Так.
- Так, - сказала жена и, прищурившись, вгляделась в меня. Все сразу же поняла.
И пошло, и поехало в ее фирменном стиле. Да тебя скоро в школу перестанут пускать! Да из-за тебя ребенок мог под машину попасть! Да ты соображаешь, что ты делаешь-то, нет?! Ты соображаешь вообще?!
Голос высокий, повыше среднего женского, несколько блеющий.
"Взрослая", - с ненавистью подумал я. Женился на довольно милой девушке, а какая отвратительная взрослая тетка получилась из нее. Тетка, мамаша какого-то из моих давешних друзей.
- Да какой, на хрен, под машину попасть... Что я, не соображаю, по-твоему? - лениво, с утрированной ленью отбрехивался я.
Но ей все было мало, и она все несла, все гнала, все грузила.
Внезапно я почувствовал, что не могу больше этого слышать. Во что б это ни стало надо заткнуть это мурло, шевелящее губами, издающее высокое блеянье. Годами настаивавшаяся ненависть затопила меня. Уже не соображая, что делаю, я ткнул в мурло кулаком раз, ткнул два, ткнул три...
Дальнейшее я помню как-то смутно.
- Дима, он бьет меня! - вроде бы заверещала она, во всяком случае стала как-то апеллировать к Диме.
Димин желтый свитер вплыл в прихожую. Лица его не помню. Некоторое время он стоял, похоже, прикидывая, оценивая. Потом резко, четко дал мне в скулу. Я отлетел, чуть было не упал, нелепо засучил ногами на циновке перед туалетом, она ерзала; все же я устоял.
Секунду мы стояли, глядя друг на друга. Я вдруг понял, что продолжения не последует. Жена и сын куда-то пропали.
Истерически похохатывая, что-то плетя о причудах женского сердца, я завязывал шнурки. Дима мрачно, молчаливо нависал надо мной. Потом он настежь распахнул дверь, привалившись спиной к косяку, приобретя вид наполовину распятого.
Я вдруг вспомнил.
- Дима, - сказал я ему, - дай в долг тридцатник.
Странно, но я отчетливо помню, что мне хотелось дать понять ему, что я на него не сержусь. Дима что-то мрачно ответил, я не понял что, только понял, что тридцатника мне не будет.
- Ну, бывайте, - сказал я тоном как можно более фатовским и даже помахал ручкой. Стал спускаться по темной, неосвещенной лестнице.
На улице ларьки источали свет. Метрошное "М" светилось цветом огня из газовой плиты.
Я как-то быстро забыл, что только что бил жену, что сам схлопотал по морде. Обшарил все карманы. На трамвай хватит, а там пешком минут двадцать. Приемлемо. Но домой почему-то не ехал. Околачивался у ларьков. И я понял, чего мне давно охота. Возбуждение, взбудораженность после сцены с женой никуда не делись, хоть сейчас я и не думал о них. Но денег не было как назло. Сейчас, в такой момент... Проклятье. У ларьков люди пили пиво на свои. И никто не нальет. Всем плевать. Мне выпить надо, понимаете? Просто необходимо! Поймут. Но только посмеются. Выпить хотелось пронзительно, мучительно.
Что же делать?
И вдруг я вспомнил, что на мне же весьма приличные часы, которые мне подарила мать. Как же, ее ребенок должен прилично выглядеть, чтоб никто не подумал... Ладно, фигня все это. Главное - часы. Меньше чем за бутылку водки не отдам. Мне они дороги как память. Вдруг встрепенувшись, посмотрел на руку часы-то точно на мне? На мне.
Я обхожу ларьки. Лица выглядывают из окошечек. Лица, лица, лица. Худые, толстые, белесые, чернявые. Не просто едва отвечают, но буквально смахивают тебя, смахивают, как крошку с прилавка. Никому не трэба. Все меньше ларьков остается, и какая-то пустота нарастает в животе от того, что с каждым отказом все лучше понимаешь, что выпить не суждено. И вдруг сделка состоялась. Сидящий в ларьке кавказец, посоветовавшись с кем-то, просовывает мне в окошко бутылку незнакомой водки с дрянной, какой-то полусамодельной этикеткой. Я хладнокровно принимаю водку, как будто ничего и не случилось, и отхожу. На руке, где были часы, теперь непривычно пусто.
Главное - бутылка водки у меня в руках. Это хороший конец, если в руках у тебя бутылка водки. Может случиться что угодно, земля провалиться, но если после всего этого тебя ожидает водка, то это все хорошо, что хорошо кончается.
Долго прождал обратного трамвая. Желание выпить уже не было таким острым; было некоторое нетерпение, но разве это сравнишь с тем, что только недавно было, - все равно ведь знаешь, что выпьешь. Все, что со мной может случиться, - это все равно история с хорошим концом. Водку я упрятал под куртку, чтобы не вводить никого в какого угодно рода соблазн.
Наконец трамвай приволокся. Сидя в тусклом, холодном трамвае, я приходил в себя. Спокойствие воцарялось на душе. Какое-то странное спокойствие.
Я ехал и стал вдруг вспоминать, когда же это началось. В смысле, мое пьянство. Всегда любил поддать. Ну и что? Потом стал попивать более регулярно. Опять же, ну и что? А кто не пьет? Алкашеская отговорка. Ну, пьют и в самом деле порядочно. Но меня постепенно начало интересовать все связанное с алкоголем. Например, какое-то счетоводство с самим собой: уже три дня не пил? ну, можно; или: после такого события грех не выпить; или ладно: сейчас выпью, потом пять дней пить не буду. И так далее. Стал замечать все винно-водочные магазины, совершенно автоматически. Так у военачальника бессознательно откладывается в голове: здесь овраг, здесь водная преграда, здесь высота. Так и я. Бутылки принимают? Хорошо. Круглосуточно? Отлично. Мысли об алкоголе с какого-то момента стали занимать совершенно несоразмерное место. Я думаю, это и есть начало. Опасная черта, которую ты начинаешь переступать. А вообще я думаю:
Алкоголизм надо лечить, пока его еще нет. Дальше же гораздо, гораздо труднее.
Извините за дидактику. Я просто думаю - может, и впрямь мой опыт кому-то поможет.
А как хорошо было пить когда-то! Когда ты еще не пьянь, а просто закладушник. Как здорово, например, было пить после бессонной ночи. Летним прохладным утром, ранним утром, еще с редкими прохожими, с птицами, только пробующими свои голоса. После бессонной ночи все воспринимается чуточку нереально, - опять же, с привычных, казалось бы, вещей стерта пыль обыденности. Ты пьешь, хмелеешь не торопясь, и сейчас, кажется, радость хлынет горлом, пантеистическая радость. Опыт почти мистический. И так ты болтаешься по улице и набираешься все больше и больше, с каждым разом приветствуя свой хмель. Завтра будет плохо, но сколько еще до завтра? - бесконечность!
Или слушать жестокий романс, пустив скупую мужскую слезу. Романсы вообще грешно слушать помимо водки.
Или даже Шуберта, в слезах изнемогая, судорожно бия себя в грудь, бесконечно спрашивая себя: за что, за что мне это?! Я ведь этого не заслужил! Но Шуберт, как солнце, как луна светит всем без разбора...
Я только махнул рукой. Все это проплыло через голову и спокойно себе уплыло.
И когда я вошел в свою конуру, я был все так же странно спокоен. Не навалился сразу на водку, а спокойненько, аккуратненько поставил ее на кухонный стол, потом разделся, разулся. Сел на табуретку у кухонного стола. Но к водке все не притрагивался.