Николай Гарин-Михайловский - Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Эскиз*
Тетя Маша пудов девяти весу и соответственного роста.
И взгляд у нее такой, будто она спрашивает каждого:
«А хочешь, вот, я тебя так прихлопну, что от тебя и места мокрого не останется?»
Никто, очевидно, не хочет этого, и каждый смиренно сторонится, когда тетя Маша величественно проходит, не уступая никому дороги.
Если при этом она и кивает милостиво головой какому-нибудь знакомому, то и тут, кажется, говорит:
«Ну что ж? И кивнула, а все-таки берегись!..»
У тети Маши муж, присяжный поверенный, трое детей, а при них фрейлейн.
— Ваша фрейлейн сколько получает? — спрашивает тетя Маша у кого-либо из знакомых, — двадцать пять, тридцать, сорок? А моя пятнадцать. Весь дом у нее на руках; если я не могу выйти из дому, она ходит с кухаркой на базар, а когда дети ложатся спать — шьет. И при этом очень и очень дорожит своим местом.
В последнем никто не сомневался. Достаточно посмотреть в испуганные глаза хорошенькой и миловидной фрейлейн, чтоб убедиться, как дорожит она своим местом и как боится в чем-нибудь провиниться перед тетей Машей.
Муж боится жены, дети боятся матери, весь дом боится и дрожит, когда входит тетя Маша. Дрожит пол, дрожат безделушки в этажерке, позвякивают старинные подсвечники с хрустальными подвесками.
Еще маленькой девочкой тетя Маша нередко смотрела, как переливало солнце в граненых призмах этих подвесок и думала о своем, тогдашнем, девическом и мечтала. Теперь тетя Маша все давно передумала и, когда фрейлейн, оправдываясь, говорила:
— Я думала…
Тетя Маша сухо обрывала ее:
— Надо не думать, а спрашивать меня.
И что ни спросишь у тети Маши, ответ на все готов.
Студент, племенник ее, Леня, порядочный, к слову сказать, шалопай, — зная эту слабую сторону оракула, собираясь попросить у тетки взаймы три, пять, а иногда и десять рублей, задавал ей сперва целый ряд вопросов:
— Ты как думаешь, тетя Маша, у дяди Ники будет урожай?
— Конечно, не будет.
— Значит, опять насчет денег будет у него плохо?
— Конечно… Дяде Нике всегда будет плохо.
И далее следуют доводы тети Маши.
Леня подумает о чем-то, потом снова спросит:
— А как ты думаешь… у тети Нины дети правильно воспитываются?
— Конечно, нет! — выкрикнет тетя, и опять следуют доказательства.
А Леня продолжает:
— У тебя, тетя, удивительно логичное мышление!.. А война, тетя Маша, с японцами, как ты думаешь, будет?
Тетя Маша все время настороже и сухо отвечает:
— Ну, это уже политика и до меня не касается.
Леня, не замечая настороженного тона, озабоченно говорит:
— Собственно, я думаю, что война, пожалуй, будет.
— Ну, а я думаю, уж если хочешь знать мое мнение, — думаю, что, пожалуй, как раз войны и не будет.
— Почему?
— А потому, что воевать, значит — рисковать. Если дядя Ника рискует посевами, то ему и терять нечего, а рисковать такому государству, как Россия, когда сзади Японии стоят Америка, Англия, замаскированная Германия, а там и Австрия, пожалуй…
— Собственно, это совершенно верно, — соглашается Леня. — Вот женский вопрос… Я уверен, тетя Маша, что ты была бы таким министром, какого и между мужчинами не сыскать…
И если тетя Маша снисходительно улыбается, Леня думает: «клюет» и через полчаса выходит из квартиры тети Маши с тремя, пятью, а иногда и с десятью рублями.
Заяц*
— А так можешь?
И рябой мальчик в рубашке, в штанах, застегнутых одной большой солдатской пуговицей, босой и с животом, торчащим вперед, быстро отвернул оба века кожей внутрь, мясом вверх и смотрел страшными кровавыми глазами на гимназиста.
Маленький гимназист, пригнувшись, впился в искаженное лицо мальчика.
— Эх-ма! — крикнул мальчик и в то же мгновение, опрокидываясь то на руки, то на ноги, пустился колесом по улице. А возвратился он на руках, запрокинув далеко назад ноги.
Гимназистик с блаженной улыбкой, шаркая ногами, шел к нему навстречу. Мальчик вскочил на ноги, нетерпеливо подтянул спускавшиеся штаны, подтянул носом и досадливо оглянул растерянно напряженную, улыбавшуюся фигурку гимназиста.
— Домой, что ль, с ученья идешь?
— Что тебе надо? Говори мне вы, — с усилием смущенно ответил гимназист.
— Вы — ваше благородие? А так можешь?
Мальчик состроил молниеносную гримасу и вдруг, хлопнув изо всей силы гимназиста кулаком по лицу, крикнул ему диким взбешенным голосом:
— А так можешь?
У гимназиста искры посыпались из глаз. Ужас, страх, стыд сразу овладели им, и он хотел в одно время и бежать и броситься на привязавшегося к нему уличного мальчика. Обида взяла верх, и он было бросился уже на мальчика. Но тот, пригнувшись, так решительно ждал его, такими злыми глазами впился, что гимназист вдруг повернулся и пустился бежать.
А вслед ему радостно и злобно кричал уличный мальчик:
— Держи его, держи! А-ту!
И, надув щеки, вставив по два пальца с каждой стороны рта, он пронзительно свистал.
Добежав до угла, гимназист свернул в боковую улицу и пошел шагом.
«Тут никто не видел», — мелькнуло в его голове.
Он осторожно потрогал битую щеку и посмотрел на свои пальцы: крови не было.
«Может быть, все это мне только снится», — подумал гимназист и, обратившись к стоявшему извозчику, сказал:
— На дачу Телепнева двадцать копеек.
— Мало, — ответил извозчик.
Мало? А гимназисту казалось, что много и даже очень много, и он решительно не был уверен, найдется ли дома двадцать копеек, чтоб заплатить извозчику.
— Ну, все равно… — махнул рукой извозчик и сел на козла, приглашая гимназиста. Он поехал тихой, ленивой рысью, и гимназист то мучился мыслью о случившемся, тотем, найдется ли дома двадцать копеек, чтоб заплатить извозчику. Но как же иначе было ему поступить?
Пришлось поворачивать — и ехать опять по той же улице, и гимназист замер, когда опять увидел босого мальчика с сальной, как блин, на затылок сдвинутой шапкой.
Мальчик лениво возвращался, оглядывая улицу.
Глаза гимназиста и мальчика на мгновенье встретились, и гимназист торопливо стал смотреть в сторону, а мальчик, схватив камень, пустил его в гимназиста.
Камень попал в спину, но гимназист даже не оглянулся. Мальчик еще и еще бросал, но остальные камни пролетали мимо.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«И единицу сегодня получил», — мелькнуло в голове гимназиста. И еще мучительнее заныло его сердце. Если б вдруг забыть все, все… умереть или крепко, крепко заснуть, чтоб ни о чем не думать, чтоб уже приехать домой и уже заплатить извозчику и спать, спать…
«Ах, о чем бы мне теперь думать таком, чтоб забыть все? О голубях!! Я выпущу сегодня голубку. А вдруг она улетит? Не может быть: теперь она уже сидит на яйцах».
Он радостно вспомнил, как однажды, когда он гонял своих голубей, вдруг пристала к ним сизая голубка — чужак; как кружилась она с ними и с ними же опустилась сперва на крышу сарая, а потом вместе со всеми вошла в голубятник. Он притаился и замер, и только, когда скрылась она, бросился и захлопнул дверь голубятни. Два месяца прошло, а и до сих пор его сердце радостно бьется при воспоминании. Теперь она села на яйца, и он добился того, что, не вставая с гнезда, она ела с его руки зерна. В эти мгновения он переставал даже дышать, чтоб не испугать как-нибудь голубку.
У него было штук десять голубей: были и трубачи и турмана, пара египетских была, но больше других любил он простую дикую голубку. И всегда ее будет любить, и сегодня он выпустит ее в первый раз полетать, и вся история с мальчиком будет таким пустяком.
Успокоившись, он подумал: и наверно, этот мальчик просто сумасшедший.
— Ну, вот и приехали: только скорее деньги высылайте.
Приехали! Сразу все вспомнилось: и единица, и мальчик, и что хуже всего, извозчик!
Долго не отворяли, и отворила сама мать.
Красивая у него мать или нет? Он любит мать, когда она не беременна и не такой большой живот, когда она причесывалась и ее волосы волнами падали по бокам от прямого раздела. Раз, когда мать думала, что никого нет, она подняла юбки и он увидел ее тело, и с тех пор он постоянно вспоминает об этом.
— Почему ты на извозчике приехал?
— У меня так болит голова, что я насилу стою… Ему надо заплатить двадцать копеек.
Он думал, что не выговорит, на мать не смотрел. Он знал, что, если у матери деньги есть, она даст их… Он надеялся, что все-таки у нее найдутся.
— Я вышлю, — сказала мать.
У сына отлегло от сердца, но голос матери был встревоженный, и тревога передалась сыну: наверно, последний двугривенный.
Они обходили двором, чтоб пройти с заднего крыльца в дом. Мать шла впереди, опустив голову — маленькая, с большим животом, тяжело, как утка, переваливаясь на ходу с боку на бок.