Зинаида Гиппиус - Том 10. Последние желания
Лиза-то в глубине души знала, что это не чудо, а как-нибудь особенно сделано. Но ни у кого нарочно не спрашивала, как сделано: жалела, что не чудо, и немножко завидовала Паше, которому и в голову сомнения не приходили.
Потом была игра с бабушкиной круглой лупой. Лиза уверяла Пашу, что великолепно может рисовать. Сличишь, что срисовано – не отличишь. Ходили к беседке, к пруду, к церкви с лупой. Лиза нажимала рамку, делая вид, что переменяет рисунок, и показывала Паше около церкви – четкую хорошенькую маленькую церковь на стекле, а около беседки – беседку. Ведь, правда, похоже, не отличишь? Паша удивлялся и благоговел. Знал, что Лиза рисует это большим волшебным карандашом, но его надо брать в руки умеючи, надо быть «достойным».
Прискучили, однако, и картинки. В пустой даче службы продолжались, но все те же: вечерни да молебны. В зеленой книжке еще была свадьба, сокращенно очень. Лиза спрашивает:
– А ты знаешь, Паша, как свадьба?
– Знаю. «Гряди голубица», и другое. Только для чтения нужно голос густой… «Да боится».
– Ну ничего. Давай, мы тебя женим?
– Давай. А что ж будет?
– Будет, что ты будешь женатый. Сначала придумаем невесту…
Невесту решили сделать общими силами. На длинную половую щетку Лиза надела сначала маленькую подушечку – перевязали шею. Вниз побольше подушку – затянули ее в старый мамин корсет. (Хорошо, что мама в город уехала, а бабушка ничего, смотрит и смеется.)
После этого остались пустяки. На голову – черный коленкор, а сверху – кружевной шарф; мамино платье из шкафа отлично сидит на корсете. Руки из скрученных полотенец. Лицо раскрасили по наволочке, – белое вышло, румяное, брови… бровей Лиза перепустила, Паша поглядел… как-то страшновато… Ну ничего. Невеста хоть куда, видная, больше жениха ростом. Свадьба заняла порядочно времени: ведь жених был не только жених, он же и певчий, и чтец… Но все обошлось прекрасно. А какое освещение! Лиза нашла в буфете два фунта цельных свечей.
После церемонии перешли пировать во вторую комнату пустой дачи, со всеми свечами. Пили квас, он пенился, как шампанское. Невеста не сгибалась, поэтому не могла сидеть за столом; что за беда, может и постоять.
– Ну, теперь довольно, – сказала Лиза. – Теперь ты бери ее, тащи в окошко. Пора домой. Скоро мама вернется.
– Тащить мне?
– Ну а как же? Ведь это – твоя жена. Теперь она всегда будет с тобою, день и ночь, навсегда. Раз она ходить не умеет, – ты должен всюду ее таскать с собой, понимаешь? Ни на минуточку не оставлять.
Паша растерялся.
– Всегда? Она такая… тяжелая. Она…
Покосился на жену, на ее черные, страшные брови. Жутковаты.
Но взял за талию худой ручонкой, поволок, накренив, к окну. Вялые руки жены болтались, щеточная нога шебаршила по полу.
Паша выскочил, кукла лежала поперек подоконника. Снизу Паша потянул ее за голову, щетка перевернулась, выпала прямо на Пашу и ударила его по спине. Он присел и вдруг заплакал.
– Не смей, не смей! Подыми сейчас. Тащи за собой! – торжествующе и громко закричала Лиза, сама выпрыгнув вниз. – Ага, теперь нечего реветь! Сам женился! Это уж навсегда, навсегда!
Паша схватил было опять куклу. Лицо ее поднялось, в сумерках брови еще почернели, и Паша ясно увидел: одним круглым глазом она моргнула.
С воплем отчаяния, замахав руками, Паша бросился прочь. Бежал, не зная сам куда, по дороге, по аллее, опять по дороге. Все пропало, конечно, все пропало, потому что ведь навсегда, и не убежишь, вот уж нагоняют, и все ближе, не убежишь… а он все-таки бежал и вопил.
За ним бежала Лиза, полуобняв растрепавшуюся вверху куклу, волоча ее платье и щетку-ногу по пыли.
– Не уйдешь, не уйдешь! – кричала Лиза дико и злорадно.
Уж они оба не знали теперь, куда и зачем бегут. Но в этом беге и отчаянное, и тупое что-то: такое – «до дна игры» для Лизы, такое – «навсегда пропал» для Паши.
Неизвестно, чем бы кончилось, если бы Паша, мечась в стороны, не наткнулся на забор. Наткнулся, зашатался и упал. А забор был придорожный, у самого крыльца.
– Что это за крик? Кто это? – произнес спокойный мамин голос.
Мама, едва видная в темноте, только что вернулась со станции; еще коляска не успела отъехать. Отворили на крыльце дверь, и в желтой полосе света мама увидала странное.
Пашино лицо грязное, бледное, залитое слезами. Горящие глаза Лизы и рядом с Лизой – еще кто-то, с болтающимися руками и громадной, раздрызганной головой.
– Мама… Он не хочет… Ведь это же нельзя… Ведь это навсегда… Скажи, что нельзя… – начала Лиза с налету, задыхаясь. Но вдруг смолкла.
Мама взяла Пашу за руку и повела домой. Поплелась туда и Лиза, таща кое-как злосчастную подушечную жену.
Паше дали валерьянки и отправили спать к бабушке. Долго стыдили и уговаривали упрямую Лизу. «Ты с ума сошла? Что за вздор? Что ты еще выдумываешь? Какие глупости. Чем ты его раздразнила? Ведь ты большая, а это нервный ребенок…»
Лиза не слушала: так все известно, так обыкновенно! Ну и пускай.
А Паше она еще покажет… Пусть он хорошенько раскается. Да, кается, кается…
Хоть мамины слова были совершенно верными и понятными, а Лизины мысли совершенно глупые и непонятные, Лиза их, свои, понимала. И мама все говорила даром.
III ГрехиНезаметно обошлось. Наволочку вымыли, подушки положили на место, «она» распалась без следа, из-за чего дуться? Впрочем, Лиза предписала Паше пятьдесят поклонов в пустой даче. Он начал класть, но не доложил: приехал дядя Сережа, поручик, поселянин в пустой даче. И Лиза! с Пашей должны были путешествие туда оставить. Теперь дядю навещали. Паша больше заинтересовался было военной службой; расспрашивал, как ангелы воинство крыла-ми закрывают, и все такое. Но дядя про это ничего не знал, на войне не был, а Пашу дразнил трусишкой.
Похолодело, пришел август, на березах повисли желтые гроздья. В каменной беседке, с двух сторон открытой, бродили сквозняки, но в одном углу ничего, уютно. Там и сидели дети часто.
Паша – все такой же ясный, беспомощный и весь будто на этом свете. А Лизе досадно скучно: дождик скучный, скоро гимназия скучная, вся «правда» скучная, а «неправда» – грешная? Да вот это еще: сколько она, Лиза, врала и обманывала, – Пашу, например. Ведь рака того она на удочку насадила. А между тем и раскаяния нет… Или есть? Или нет?
– Бабушка говорит будто, – сказал Паша. – Успенский пост. Говорят, у ней грехов много.
Лиза встрепенулась.
– Знаешь? Давай и мы. Хочешь? Разве у нас мало грехов? Очень много!
Согласились. Бабушке сказали, маме. Стали постное есть. Паша очень любил размазню с конопляным, раз так наелся, что называется, «до пресыщения». Лиза скромничала, ела мало, а в душе мучилась, какие грехи сказать о. Никандру: невозможно понять, где грех, где не грех.
О. Никандр – молодой, волосатый, прыщавый и бурно веселый, а попадья у него гнусит. О. Никандр приходит в гости, громко хохочет, говорит неинтересное, – и тогда он одно. А в церкви, в голубой парче, с кадилом в руке (дьякона нет), серьезный, – он совсем другое. К тонкому Пашиному голосу и дрожащему дьячковскому, на клиросе, о. Никандр иной раз присоединяет свой, густой и низкий, как дым кадильный, и Лизе тогда кажется, что это архангел поет из купола церковного.
Как за ранней обедней хорошо: церковь пустая и гулкая, из открытого в сад окна веет предосенним, жмущим холодком, Пашин голос серебряный будто качается на мягком и широком голосе о. Никандра; слов не разобрать, – да и не надо; знаешь только, что все это не о «правде», то есть, именно, о «правде», которая не та правда…
Путаница разбивает Лизину тихую радость, и вот опять она с ужасом думает о «грехах».
За день перед исповедью на Лизу нашло. Глядела-глядела на Пашину безмятежность и вдруг заговорила строго:
– А ты пишешь грехи?
– Как… пишу? – оторопел Паша.
– Что же ты о. Никандру скажешь? Все утаишь?
– Да, нет… Господи! Я скажу грехи.
– Какие же?
Паша не знает, какие, и мало-помалу погружается в отчаяние. Круглит глаза.
– Лучше и не ходи, если намерен скрывать, – с неумолимой жестокостью добивает Лиза. – Все-таки лучше. Или записывай!
Паша срывается с места (они в пустой столовой, за круглым столом), бежит, притаскивает чернильницу мамину, перо. Бумаги нет, но Лиза великодушно несет свою старую тетрадь, налинованную клеточками.
– Пиши! – приказывает Лиза. – И горе тебе, если что утаишь!
Горе уже началось. Во-первых, Паша скверно, с трудом пишет, а во-вторых, он абсолютно не знает, что писать: все грехи у него из головы точно вымело, вообще, грехов нет на свете. А тут еще Лиза сидит, как грозный судья, глядит, усмехаясь, ждет. Пальцы в чернилах, а на бумаге – ни одного греха.
– Ну, вспомни… – поощряет Лиза, боясь, что не будет толку. – Ты кашу не ел… до пресыщения?