Николай Гарин-Михайловский - Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
— То-то же… Ну, и будет плакать: негоже это…
Пожила, потрудилась, как умела, пора и в дорогу…
Стала бабушка готовиться. Хотела было церковь строить, да побоялась, что не поспеет: отказала в духовной на церковь, а для единоверческой церкви заказала колокол, какой только может поднять колокольня.
— Чтобы его медный язык напоминал обо мне, недостойной, перед престолом всевышнего.
Последнее желание бабушки было своими ушами услышать первый звон колокола.
Она уже лежала, когда провезли его по улицам.
— Ох, доживу ли? Позволит ли господь дожить, примет ли мою грешную жертву? — металась бабушка и на это время забыла обо всем земном.
Всю ночь уставляли снасти, натягивали канаты, к утру все было готово, и после ранней обедни начали поднимать колокол.
Радостное весеннее утро сверкало над землей.
И площадь, и улица, все вплоть до окна, где лежала бабушка, набилось народом с одной мыслью у каждого: успеют ли навесить колокол, примет ли господь бабушкину жертву?
Из уст в уста сообщали бабушке все, что делалось около церкви. Уж дело подходило к полудню. Надвигалась гроза. В последний раз из-под темной тучи выглянуло солнце, как грозное око творца, а под ним еще сверкала безмятежная даль золотистых небесных полей. В это мгновение раздался первый протяжный удар колокола. Вздох облегчения пронесся в многотысячной, обнажившей головы толпе, и стало тихо, так тихо, как бывает только во сне, и все взгляды устремились в окно, где вдруг показалось мертвенно-бледное лицо вставшей бабушки, с громадными черными глазами, с протянутыми руками туда, где сверкало еще из-под туч последними яркими лучами солнце, и губы ее вдохновенно шептали просившим ее лечь:
— Он сам, он, творец наш здесь, — могу ли я лежать…
Безмолвно, страшно и радостно все смотрела она.
Черные тучи уже охватили небо, закрыли солнце, сразу стало темно, а колокол гудел, и лились его медные звуки, торопясь и догоняя друг друга. Навстречу им уже неслись сверху раскатистые мощные удары грома: точно с высот с грохотом само небо валилось на землю…
Гром гремел, и молния бороздила небо, словно разрывая на части над самой землей опустившиеся тучи.
Полил дождь, как из ведра, сплошной, серой массой укрывший все, и сразу потекла река грязной воды по опустевшей улице; все выше поднималась она и кипела, покрытая пузырями.
А бабушка лежала удовлетворенная и смотрела на всех окружающих.
— Еще раз хочу исповедаться.
Перед исповедью бабушка подзывала всех, просила прощения, прощалась по очереди и каждому говорила: «Мою волю узнаешь».
Сейчас же после причастия бабушка прошептала:
— Тоска подступает… уходите все…
И когда выходили, она провожала всех долгим взглядом. Невестку она удержала последнюю, погладила ее по голове и тихо проговорила:
— Умница моя, — тебе передаю дом… Как уберут меня, зайди в мою горницу и там в комоде, в ларце, убери, что не надо.
К вечеру бабушка уже лежала на столе со сложенными руками, строгая, навсегда чужая всему живому, укрытая той самой парчой, которую выбрала для себя.
Наверху, в ее комнате, исполняя волю покойной, сидела у комода ее невестка.
В особом ларце лежали векселя, о которых говорила ей бабушка. Чернила пожелтели и уже с трудом можно было разобрать неуклюжую подпись: «Иван Овчинников».
А под этими старыми векселями лежал свежий, сравнительно, переводной купон на двадцать пять тысяч рублей от какого-то Иванова из Москвы в Петербург.
Матрена Карповна нагнулась ниже и прочла имя того, кому переводились эти деньги. И вдруг лицо ее, — как лицо человека, которого неожиданно поймали над тем, что считал он только своей тайной, — покрылось густым румянцем, и, быстро встав, она подошла к открытому окну.
Дождь прошел, солнце садилось и последними лучами золотило даль. Только там, далеко за рекой, как островерхие крепости, выдвинулись и застыли на горизонте синие тучи. Едва слышно, как грохот отъезжающего экипажа, доносились раскаты грома.
Встреча*
Я добрался, наконец, до парохода и отдыхаю после душного дня, тряски перекладных и пыли, от которой час отмывался и все-таки как следует не отмылся.
Надел чистый китель военного врача, причесался, заглянул в зеркало. Да, вот какая-нибудь такая игра природы: круглые глаза, нос крючком, кувшинное лицо — мелочь с точки зрения бесконечности там, а в обыденной жизни — вся жизнь насмарку.
И в миллион сто первый раз проговорив себе: «ну и черт с тобой!» — пошел наверх в общую залу.
Солнце село, темнеет. День кончился, но свет электрических лампочек еще борется с последним отблеском вечерней зари. В противоположном зеркале отражается движущийся берег реки, охваченный бледным, умирающим просветом запада, но рядом из окна на юг уже глядит синего бархата темный вечер, мягкий, теплый. Может быть, для какого-нибудь всесветного туриста в сравнении с каким-нибудь вечером юга, с его красками этот вечер Волги и ничего не стоит, но нам, маленьким людям, после будничной жизни в местечке с полком, этот вечер — рай земной.
А вот и музыка. Какая-то дама в том конце залы играет. Мне видны только ее голубая, цвета небесной лазури, накидка, яркого красного шелка кофточка, перехваченная стройно высоким поясом, да ее красивые волнистые светлые волосы, После моей трущобы и эта музыка и мирный шум воды волнуют душу, будят какие-то воспоминания. Воспоминания у меня, у военного врача, да еще с такой почтённой рожей доктора?!
Какой-то господин вошел. Моих лет, а может быть, и моложе. Высокий, худой, с манерами светского человека.
Лицо продолговатое, черная бородка ярче оттеняет матовую бледность, глаза черные, ласковые, слегка усталые. Немного горбится, но чувствуется, что его сгорбленная фигура может еще быть и прямой и молодой. Это не то, что моя медвежья фигура начинающего добреть армейца, с аршинной ступней. Там резец тонкий. Что-то в фигуре неудовлетворенное. Быстро вдруг подошел ко мне и, слегка гортанным, приятным голосом проговорил:
— Мы, кажется, были с вами знакомы в университете?
— Да, кажется…
В горле у меня, как у привыкшего молчать провинциала, что-то застряло и потребовалось откашляться, что я и принялся проделывать, выпуская из своей обширной гортани разнообразные стаккаты.
— Вы мало переменились, — проговорил он, — то же молодое лицо… Оно так и осталось у меня в памяти… и я сейчас узнал вас. Около вас всегда был кружок ваших почитателей и я, тайный…
Он наклонился, детская улыбка осветила его лицо. Я смутился, махнул рукой и угрюмо ответил:
— Да это уж забыть надо!
— Вы — доктор?
— Да, как видите… А вы?
— Сперва с вами на естественном был, потом на юридический перешел… Дослужился до товарища председателя окружного суда, теперь присяжный поверенный…
«Да, вот, — думал я, — товарищем председателя уже успел побывать… Вот как делают люди карьеру… а ты в полку, в местечке, в одиночном заключении, с живой могилой всяких юношеских мечтаний…»
Он сел против меня на стуле, я опустился на свой диван, расставив ноги мешком по провинциальной манере, весь ушедший в себя, весь отдавшийся своим черным мыслям.
Мы еще о чем-то говорили. Он сообщил мне, что он женат, отец семейства, что-то еще вспоминали, но так как вспоминать было нечего, то и разговор наш клеился плохо.
Дама кончила играть, встала, смерила нас взглядом, как бы раздумывая, и лениво позвала:
— Александр Павлович!
Черноцкий, мой товарищ, встав, проговорил, как бы в оправдание, указывая ей на меня:
— Неожиданная встреча двух товарищей…
Она сделала какой-то скучающий намек на улыбку и такое выражение, как бы говорила: что мне до этого?
Я поднялся, чтоб уйти, и на вопрос Черноцкого ответил благодушно:
— Хочется немного на палубе посидеть.
Они оба подарили меня благодарным взглядом. Не трудно, в сущности, заслужить людскую благодарность.
Кто она, жена его?
Сижу на палубе и думаю, что теперь было бы, если б я сидел в своем местечке?
Время к ужину — денщик накрывает толстого полотна скатерть на стол, ставит неизменный судок, рюмку с надбитой шейкой, графинчик, холодную отварную говядину, хрен.
Вваливается субалтерн-офицер, забулдыга Кирсановский, и начинает приговаривать:
— Маленькая котлетка и четверть баранины — и сыт человек; маленькая рюмка рябиновки и четверть очищенной — и пьян человек; маленькая подушечка, еще что-то — и спит человек!
Человек все-таки, а не животное. И десять лет с таким товарищем!
— Э-эх! — несется мой густой вздох по палубе. Оглядываются: какой такой бегемот вылез из воды и вздыхает?
— Ну что ж, ужинать и спать.
Спустился в рубку, заказал поросенка под хреном, водки, пива, полпорции свежей икры. Достал книгу.