Виорэль Ломов - Музей
Когда я в первый раз пришла на выставку, я себя не узнала. Я пробежала, ничего не соображая, взглядом по фотографиям, надписям под ними. А после этого весь мир задрожал, будто его трясла лихорадка, как при землетрясении. Я почувствовала себя плохо и очнулась только дома. Первое, о чем я подумала, куда бы убежать? Убежать даже из жизни. Мне тогда было все равно. Я не ложилась спать, а ходила по комнате, как зверь по клетке.
На следующий день я собралась с духом и пришла на выставку. Когда я смотрела на фотографии, вывешенные все сразу, я не верила, что на них я. У меня в глазах стояли слезы, так они были великолепны. Они были, как роскошные наряды. Мое черное платье было ничто в сравнении с фотографией, где я была без него. Ты знаешь, что такое роскошный наряд для женщины? Но когда я их примеряла к себе, они сразу же становились мерзкими. И мерзкой становилась я. И тот, кто поставил меня в это унизительное положение. И хотя было больно ловить на себе взгляды и слышать шепот за спиной: это та, та самая! — не это было самым унизительным и обидным. В конце концов красота — не самое худшее, что есть в женщине. Сильнее всего меня задели его подлость и безжалостность. О, в каком ужасном смятении я была! Я сгорала от стыда. Мне было ужасно обидно. Мне не хотелось жить. Я разуверилась во всем. Я не знала, что мне делать. Я не знала, к кому мне пойти, к кому броситься рассказать, рассказать, что я не такая, что я его искренне любила, что только от любви дарила ему себя для этих снимков, что в них больше моей души, чем тела… и что он растоптал мою любовь.
Отец как-то брезгливо стал разговаривать со мной, а мать совсем убила, когда стала жалеть меня и пошла выяснять отношения к нему домой.
Я уехала из города, несколько лет провела… в разных местах. Потом жизнь обкатала меня, я вернулась, устроилась в музей… Верлибр, он в начале девяностых стал директором музея, взял меня к себе. До этого он заведовал выставками. Через него Перхота и организовал выставку, не сказав, разумеется, кто на снимках. Я тут недавно совершенно случайно узнала, что Верлибр после этого случая вызвал Перхоту на дуэль. В музее навалом всякого оружия, и не только со сточенными бойками. Он предлагал ему стреляться через платок в двенадцатом зале. Секундантами согласились быть Вовчик с Федулом.
— Ну и что, стрелялись?
— Нет, Перхота поднял Верлибра на смех. Почти, как Арбенин в "Маскараде". Вот только он был не Арбенин. Верлибр в ярости разодрал все фотографии. Перхоте удалось спасти лишь одну. Да, ту самую. Перхота пожаловался. Верлибра, понятно, уволили. Вернее, он сам написал заявление. А потом, в девяносто третьем, ему предложили директорское место.
— Как же он согласился сейчас на выставку Перхоты, после всего?
— А кто его спрашивал? Ему предложил тот, кто сделал его директором. За все надо платить. Тут не до старых счетов. Да и для музея, согласись, честь выставить мировую знаменитость.
Элоиза задумалась. Я ее не торопил.
— Девичья ранняя красота что красота одуванчика, — продолжила она. — Дунет ветер — и нет ее… В фотографиях разве что и остается. Не обращал внимания, сколько в старых фотографиях тоски? Фотографируют радостное лицо, а через пятьдесят или сто лет одно отчаяние и тоска! После этого я вышла за Шувалова. Увы, Шувалов не создан для семейной жизни. Он крупноват для нее, он создан, наверное, только для бизнеса и для пива. Бизнес ему, кстати, и ни к чему, он ему только помеха. "Я организовал дело, — то и дело говорил он, — оно теперь само крутится, а я могу и пивка попить". Он всегда искренне недоумевал, как можно столько драгоценного времени проводить в библиотеках или на теннисных кортах, когда есть пиво и вяленая мойва.
Элоиза вновь замолчала, мысли ее, похоже, были далеко-далеко… А может, она собирала их обрывки, как обрывки тех старых фотографий, в которых изначально была заложена одна тоска? Быть может, она хотела вновь сделать из них нечто цельное? Ведь даже из слова "нитка" при желании можно получить "ткань".
— Это ты? — спросил я.
Она странно взглянула на меня, и у нее загорелись глаза, словно ей в голову пришла очень интересная мысль. Она ничего не ответила, но по шевельнувшимся губам я догадался, что она прошептала:
— Я.
Есть — любят старух…
— Есть — любят старух, — сказал Вовчик. — Как же их называют, слово еще такое интересное… Педофилы, не то зоофилы? Бабкофилы, словом. Раз в экспедицию затесался Пантелей, не помню кем, может, охранником. А он без баб никак.
— Бабофил, — уточнил я.
— Дичает, зверем смотрит и бормочет: по бабам, по бабам, по бабам…
— Я обратил внимание, — сказал я, — он когда нервничает, все время так говорит.
— А в тот год в экспедиции, как на грех, одни мужики были да Салтычиха. С Салтычихи как с козла молока. Не вытерпел Пантелей, ночью полез к одной местной бабке на телегу и растормошил ее на подвиг. Утром все проснулись, молодые на телеге в обнимку спят. Ну и пошла потеха. Понятно, бюро. Салтычиха молнии мечет. Юпитер в юбке. Моральный облик и прочее. Спрашивает: как же так, не видел, что ли, с кем лег? Темно было, отвечает, а как проснулся, поздно уже, светло. А ты что молчала? — спрашивает бабку, как потерпевшую.
А та: счастью своему не верила, думала, снится.
Зашел Куксо с Усть-Кутом. Не здороваясь, задал вопрос:
— Как объясните, что на вашей одежде обнаружены волосы рыси?
— Там можно и мои найти при желании, и еще чьи-нибудь, — спокойно ответил Вовчик.
У живодеров, я замечал, терпение, как у паука. У следователя его было явно меньше, но он сдержал себя.
— Зря шутите, вопрос-то серьезный. Знаете, наверное, как легко свидетелю стать подозреваемым, а потом и обвиняемым.
— Ну если следователь станет прокурором, то представляю.
— Это, наверное, только в музейной карьере возможны такие зигзаги, буркнул Куксо. — По сути, пожалуйста. По сути моего вопроса.
— Это почему ее волосы на моей одежде? Ничего удивительного, я ее таскал на руках полдня, вон спросите его.
Я подтвердил.
— Хорошо, тогда вопрос к вам, — обратился Куксо ко мне. — Что вы делали в это время?
— Какое?
— В четверг между девятью и десятью часами утра.
— Много чего, — стал припоминать я. — Чего только не делал.
— Ну?
— Не делал ничего по выставочной части, это точно.
— А по какой делали?
— Да я со всеми встречался: и с директором, и с Салтыковой, и с ее супругом, и с Вовой Сергеичем, и с Скоробогатовым, и даже, кажется, с Шенкель.
— С Элоизой Шуваловой и художником Перхотой контактировали?
— Контактировал.
— О чем разговаривали?
— Ни о чем. Друг на друга поглядели и разошлись. О чем нам с ним разговаривать? Мы с ним разные люди.
— А с Элоизой?
— Шуваловой? С ней разговаривал. По всяким личным делам. Она все-таки невеста мне. Интересует, о чем?
— Бросьте паясничать! — поморщился Куксо. — Какие вы все тут нежные! Смотрите, будет хоть один факт против вас, возьму подписку о невыезде.
Приехали, подумал я. Самые мрачные мои подозрения подтвердились. Причем я не замыкал преступную группу, а уверенно вошел в тройку ее лидеров.
В конце рабочего дня я сказал Элоизе, что сегодня останусь ночевать у Вовчика. Что-то у меня неспокойно и тревожно на душе, добавил я. Не надо, сказала она. Но я остался. Тем более с комнаты таксидермиста сняли печать.
Эгина спала вечным сном в неизменной миролюбивой позе. Что-то роднит ее с Элоизой. Затаившаяся страсть? Уснул и я. Я почти физически ощутил, как мысли мои улетели к Элоизе, к тем дням, когда я еще не знал ее и когда она была так счастлива и одинока.
Все прошло спокойно, только под утро что-то ужасное разбудило меня и я услышал вой, рвущийся из меня наружу.
Презентация выставки должна была состояться в понедельник…
Презентация выставки должна была состояться в понедельник, но из-за случившегося ее перенесли на среду. На презентации Верлибр проникновенно говорил о безвременно покинувшем всех нас талантливом фотохудожнике и, прохаживаясь мимо фотографий, застыл как вкопанный перед махаоном. Подошел к Элоизе и спросил ее:
— А где ты?
— Аналитиков спросите. — Она кивнула головой на Куксо с Усть-Кутом.
Верлибр важно (у него это иногда получалось даже величественно) обратился к следователю с просьбой разъяснить ему, на каком основании и с чьего согласия была изъята лучшая фоторабота несравненного мастера Вадима Перхоты.
— Не соблаговолите ли, любезнейший, приоткрыть нам завесу… — так начал он.
Куксо по-простому, но тем не менее весьма доходчиво объяснил директору, что основание и согласие при следствии всегда находятся в одних руках, и, чтобы поставить Верлибра на место, показал ему свои руки и предупредил:
— У меня еще к вам будет несколько вопросов. Готовьтесь.