Федор Крюков - Группа Б
Группа Б встряхнулась и радостно оживилась: подошла настоящая работа, какой давно не было, и словно вновь отыскался утерянный смысл монотонной, скучной жизни.
Обмороженные стали прибывать к вечеру пятого дня. Вымокшие, гремящие обледенелыми шинелями, солдаты быстро отогревались после горячего чаю, оживали, веселели, — познобления были незначительны: больших морозов не было, под снегом в окопах стояла грязь и вода, — но это-то и губило ноги.
Группа Б выдвинула на позиции чайный отряд. Милитон Петропавловский три раза в день телефонограммами напоминал о себе пункту: его отряду нужен запас хлеба, сала, консервов, чаю, сахару, керосину, спирту и т. п. Перечислял все предметы продовольствия, кончая сгущенным молоком и папиросами. Посылали. Но телефонограммы шли своим чередом, — очевидно, не очень весело жилось в землянке шумному доктору и требовалось как-нибудь разнообразить время.
Уполномоченный, он же — пан-генерал, пробегая глазами десятую телефонограмму, по содержанию ничем не разнящуюся от первых девяти, спрашивал в отчаянии:
— Кого же теперь посылать?
Керимов, ожидавший приказания по поводу новой бумаги, почтительно-равнодушно отвечал:
— Не могу знать, ваше п-ство.
— Пойми, — жалобно сказал генерал: — Берг болен… так? Транспортные командированы все до единого, вернутся — дай Бог — чтобы через два дня… погода — видишь?..
— Так точно…
— Антоша вместе с Газенкой третий день насчет фуража рыщут, Олейников отправлен в базу за припасами… У Глезермана вот какая щека: флюс…
— Так точно… Морда дюже пухлый…
— Не иначе как самому ехать… Но кто же здесь останется?
— Не могу знать, ваше п-ство… Бог останется… Все будет ладно…
Генерал поскреб голову, уставился взором в телефонограмму. Долго молчал, соображая. Керимов терпеливо ждал и с высоты своего огромного роста глядел на генерала застланным взглядом исполнителя.
— Ну, ладно… Бог — так Бог… Еду!..
— Слушаю, ваше п-ство.
Играл ветер по полю. Белая пыльная муть закутывала дали, белыми вихрами бежала по белой земли, кружилась, шипела, свистела, снежным песком била в глаза. Закутавшись до бровей башлыком, генерал предоставил полную свободу своему коню — идти, куда хочет. Крепкий сибирский жеребец, обычно озорной, тугой на удила, шел теперь деловито ровным, серьезным, осмотрительным шагом. Когда падал ветер, генерал одним глазом из башлыка видел белое поле, удивительно напоминавшее родную степь с оврагами, балками, курганами и черной каемкой дубнячка на горизонте, — и тут те же балки, снежные холмы, телеграфные столбы и черный бордюр леса в стороне, — пустынность и безлюдье. Лишь кое-где маячили рассеянные по переметенным проследкам пешие и конные фигурки, забитые с одного боку снегом, согнувшиеся, озябшие.
Раза два жеребец проваливался в снег по брюхо. Лежал с минуту в раздумье. Генерал слезал с седла и тянул его за повод. Жеребец досадливо дергал головой: без тебя, мол, знаю, дай собраться с духом. И когда генерал бросал поводья, убедившись в беспомощности своих усилий, жеребец напруживался, делал прыжок-другой и, потрескивая задом, выбирался на твердое место. Во второй раз он подмял под себя своего всадника, но было мягко, не зашиб. Выбравшись из сугроба, он отряхнулся и виновато остановился, подождал, пока вылезет из снега тяжелый его хозяин. Хозяин сердитым голосом сказал ему знакомое бранное слово и ударил плетью по крупу. Жеребец потоптался на месте, покосился глазом: ударит или не ударит еще? Нет, не ударил — стал подтягивать подругу. Жеребец деловито фыркнул — высморкался.
За генералом трясся верхом на белой лошади с желтыми боками Глезерман. За Глезерманом — обоз: две пары шершавых, запудренных снегом, лошадок, двое дровней, которые удалось выпросить у Шкоды, — на колесах езда была до крайности трудная. С обозом зачерпнули горя. Возы были не тяжелые, но в каждой ложбинке и балке гнедые кавказцы и чалые киргизы, всегда суетливые и старательные, тонули в рыхлом снегу по брюхо, выбивались из сил без твердого упора и в конце концов ложились, тяжело водя мокрыми, объиневевшими боками. Генерал и Глезерман слезали с своих коней и вместе с обоими солдатами брались за сани. Напирали плечами, поднимали, накатывали. Андрейчук орал диким голосом, хлестал кнутом по лошадиным спинам. Маленькие коньки напрягались, суетливо топтались в снегу, метались, сдергивали воз с места и через два-три шага вновь увязали. И уже бессилен был помочь кнут Андрейчука: бей — не бей, все равно — сил нет взять.
Как лошади, тяжело и шумно дышали усталые люди.
— В-вот и во-воюй тут… — уныло и горько говорил Глезерман, держась посиневшей рукой за подвязанную щеку.
Темные круги ходили в глазах у генерала. Он чувствовал, что в сапогах уже полно снегу, ветер через башлык забрался за воротник черкески, за взмокшую рубаху и тонкими змейками ползет по мокрой спине. Кругом кружится снежная пустыня, белая шипящая муть, редкие, забитые снегом, усталые, зябко согнувшиеся фигурки, с трудом одолевающие напор ветра… Ничтожный овражек и в нем — мокрые, выбившиеся из сил лошаденки, мокрые, беспомощные люди — какое все простое, мелкое, жалкое, не хитрое. И это — основная ткань войны, подавляющей воображение трагедии, которая в неразрешимый узел сплела высоту и бездну, самоотвержение и тупую тоску обреченности, героическое и низменное, страдание и мишуру!..
— Четвери, Андрейчук!
Андрейчук связывал вожжами хвосты жеребца и белой с желтыми боками Канарейки, укреплял вожжи на середине дышла, опять налегали плечами, орали, хлестали кнутом, сопели, — и четверка в оригинальной запряжке вывозила сани не твердое место.
До позиций по воздуху было не больше пяти верст, а в объезд — через Вержбовец и Ласковцы — считалось двенадцать. Выехали с рассветом, но до Вербовца, костел которого был виден из Звиняча и казался совсем возле, добились только в полдень. И больше часу ехали по селу — оврагом и улицей, — бесконечное число раз останавливались и жались к стороне, чтобы пропустить встречные обозы санитарок. По всему пути работали лопатами девчата с сизо-румяными щеками и флегматичные, шмурыгавшие носами, хлопцы в больших сапогах. Бравый стражник в вентерке, с плетью через плечо, ходил в глубине снежных ущелий и четко, с расстановкой, с чувством ругался. Хлопцы равнодушно сморкались, а девчата перебрасывались остротами и весело скалили зубы.
Гуськом тянулись, вперемежку с санитарками, небольшие, но частые ватажки солдат в мокрых шинелях.
За Ласковцами, в поле, опять попали в белое курево поземки и ехали без дороги, руководствуясь вместо вех встречными санитарными повозками. Замерзшие, забитые снегом, огромные, как жернова, колеса у них уже перестали крутиться. Лошади не везли — выбились из сил. Иной костлявый одер, простоявший, видно, всю ночь без корма, затощалый, дернет, шагнет раз-другой и станет, шатаясь. Человек в гипсовой шинели и гипсовых сапогах мерно и настойчиво хлещет его концами гипсовых вожжей, неторопливо выговаривая сквозь стиснутые зубы длинные ругательства, в виде увещания. Бьет ногой по втянутому животу, бьет кулаком по глазам, кротким и тупой тоской налитым. Но понуро стоит горькая животина с обледеневшей, поднявшеюся шерстью, бессильно равнодушная к ударам, немая, оцепенелая, — лишь заметь кружится, шипит вокруг нее и плачет тонким плачем…
Чайный пункт приютился в землянке средь чистого поля, на полпути между Ласковцами и окопами. По карте тут значился поселок Мазуры. От него уцелела одна халупа в низине, теперь занятая командой связи и временным перевязочным пунктом. Землянки, засыпанные снегом, терялись в сугробах. Лишь по дымку да по кучке солдат, лениво ковырявших снег лопатами, можно было установить их местонахождение.
Скуластый подпрапорщик, наблюдавший за солдатами, с обмерзшими усами пшеничного цвета, откозырял генералу и показал, как пройти в землянку. Генерал отвернул мерзлый, запудренный снегом, гремучий, как жесть, брезент, закрывавший вместо двери вход в землянку, шагнул в темь и покатился по мокрым, скользким глиняным ступенькам вниз, в теплый погреб. Густым пахучим паром и дымом окутал его погреб, и в первый момент в желтом сумраке, в дымной мгле виден был только огонек лампы, жидким пятном расплывшийся налево от входа. Потом обозначились темные фигуры — сидели на лавках и стояли с жестяными кружками люди в мокрых, прелью пахнущих шинелях.
Потом голос санитара Липатова из-за дымной завесы сказал:
— Это Петр Тимофеич?
— Здравствуйте, Иван Николаевич. Не нижу вас только… А-а, вот… Ну, как вы тут?
— Да ничего. Вот действуем…
— Вижу, вижу…
Генерал пригляделся, — можно было видеть уже всех солдат с кружками, мокрые, как в руднике, стены, крепи потолка, с которых капало, кипятильник из белой жести, мешки с хлебом на лавке — все скудное хозяйство. Духота, дым, жидкая грязь на полу, капель с потолка — как скудно в этой норе и неуютно…