Борис Садовской - Пшеница и плевелы
Жуковский не кончил, занявшись лещом в матлоте. После артишоков он сказал:
— Пушкин виноват перед царем: дал слово не драться, а сам затеял дуэль. С какой стороны ни взглянешь, для Пушкина нет оправданий. Скольких он сделал несчастными, начиная с собственной семьи. На честь вдовы упала незаслуженная тень; дети остаются без отца; нельзя не пожалеть противника:
он тоже человек, и притом порядочный. Последний повод к дуэли неслыханно дерзкое, гнусное письмо старому барону — делает Дантеса безусловно правым. Я Пушкину друг и жалею о нем, но magis amicus veritas. Когда я просил назначить семье Пушкина такую же пенсию, как и семье Карамзина, Государь мне ответил: «Ты чудак. Ведь Карамзин почти святой: он чист, как ангел, а Пушкин?»
— Однако и он причастился перед смертью.
— Да, по совету Государя.
Принесли дупелей. Эта деликатнейшая дичь приготовлена была безо всякой приправы.
— У фазана и у дупеля левое крыло жирнее: под нею птица прячет голову на ночь, — заметил князь.
— Скажите, пожалуйста, Василий Андреич, — спросил Офросимов, — какие милости оказаны Государем семье Пушкина? В городе об этом разно говорят.
— Могу их перечислить. Велено заплатить все долги и выкупить имения. Вдове пенсион, дочерям до замужества тоже. Сыновей в пажи; на воспитание их три тысячи в год. Издать на казенный счет сочинения в пользу вдовы и детей. Наконец, единовременно десять тысяч.
— Какая неслыханная, истинно царская щедрость!
— Между тем иные находят, что этого мало.
Когда подали суфле из шампанского с ванилью, Жуковский прочитал письмо Государя к Пушкину. Я не мог удержаться от слез; все были растроганы.
Обед заключился ананасным мороженым. Перед тем как сойти в салон княгини для вечернего чая, Виельгорский, Гентцельт и я сыграли «Реквием» Моцарта. К сожалению, у графа на виолончели лопнула струна.
* * *Любезный друг Александр Сергеевич, если не суждено нам видеться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся. Я беру их на свое попечение.
Часть пятая
РЫБЫ
Нет, не тебя так пылко я люблю.
ЛермонтовВсе в Петербурге на масленице завтракают блинами.
Государю подаются гречневые с паюсной икрой. У министра двора князя Волконского заварные с яичницей; у военного министра графа Чернышева красные с рубленой ветчиной. Во всех министерских кухнях шипят сковородки. Блины пшеничные с налимьими печенками готовят графу Орлову; молочные белые кушает граф Бенкендорф.
Столовая министра иностранных дел графа Нессельроде вся в цветах. За воздушными блинами суфле Дмитрий Львович Нарышкин, напудренный, в чулках и башмаках, с алмазною звездою на черном фраке. Подле монументальной хозяйки увядающая, но еще прекрасная Марья Антоновна: над пунцовым беретом перья марабу. «Sante des dames!» Шампанское пенится и блещет в граненых бокалах.
У Скобелева солдатские со снетками румяные блины. Один за другим проходят в столовую желчный хромой Воейков, рябой насмешник Сенковский, остроумный разговорчивый Греч. К блинам пока еще не приступали: ждут генерала Дубельта. Мелодический звонок; в передней звякнули шпоры, мелькнул голубой мундир. Старый дворецкий из бывших денщиков разливает по серебряным чаркам тминную; расторопный инвалид несет на блюде под салфеткой стопку дымящихся блинов. Двумя уцелевшими пальцами единственной руки берется хозяин за ноздреватый, душистый блин; окунув его в густое янтарное масло, обмакивает в сметану.
Суетливо выбегают из департаментов голодные чиновники. От бумаг к блинам!
На Адмиралтейской площади народное гулянье. С раскатистым радостным хохотом праздничная толпа теснится, толкаясь подле огромных красной меди самоваров; пьет горячий сбитень с калачами, грызет орехи, жует леденцы и пряники. На жаровнях груды пухлых блинов. В балаганах орут и кривляются пестрые штукари; оркестры оглушительно грохочут.
В розовых лучах морозного вечера крыши отсвечивают чистым золотом;
по белым стенам расползаются голубые тени. Из труб выплывает кровавыми клубами тяжелый дым.
Но вот уж заря угасает, уж начинают светиться окна, подъезды и фонари. На темном небе бледный круг туманного месяца точно блин со сметаной.
Фаддей Бенедиктович Булгарин из-за груды корректур рассеянно покосился на повара и снял очки.
— Вот тебе реестрик. Возьмешь в Милютиных лавках начинку для пирога.
— Слушаю-с.
— Первым делом фунт вареного языка, да помягче. Яблоков фунт.
— Слушаю-с. Язык изрубить прикажете?
— Ну конечно, и яблоки тоже. Фунт говяжьего жиру, полтора фунта коринки, мелкого сахару столько же. В начинку пойдет по две рюмки коньяку и мадеры, восьмушка кайенского перцу.
— Вино, сударь, когда выливать?
— Все равно. Еще положишь два толченых мускатных ореха и двадцать три гвоздики: ни больше, ни меньше. Пол-осьмушки корицы в порошке, варенного в сахаре цуката да померанцев фунт: вот и все.
— Тесто слоеное, сударь?
— Слоеное, на железном листе. Ступай.
Фаддей Бенедиктович плотный здоровяк, с мягкой шеей, с румяными губами. Зеленый польский кунтуш в затейливых шнурах, бухарские туфли. Под столом ковер из шкуры волка, убитого в окрестностях Карлова; на стене трофей двенадцатого года: заржавленный французский мушкетон.
Булгарин взял со стола костяную флейту и приложил к губам. По розовому круглому лицу расплылось блаженное спокойствие. Играет Фаддей Венедик-тович в лад мыслям: то весело, то печально.
— Я негодяй и с этим именем перейду в потомство. Так тому и быть. Есть общие козлы отпущения: каждый, кому угодно, может упражнять на их физиономиях свои кулаки. Я беру взятки с купцов, меня зовут перебежчиком…
Флейта не поет, а рыдает.
— Так что же делать? все у нас дерут с живого и с мертвого. А ежели частному приставу брать дозволяется, то почему бы не взять и мне? В литературе я частный пристав. За то, что я перебежал от Наполеона к Кутузову и обратно, можно ли упрекать поляка? Ведь у нас отечества нет.
Флейта неожиданно засмеялась.
— Я не белоручка, но и не подлец. На войне я спас человека; это всем известно. Я автор «Выжигина»: разве романом моим не восхищаются читатели? Его можно дать девушке, юноше, даже подростку: он никого не соблазнит.
Флейта начинает веселеть.
— Российская империя держится только немцами. Стоит голштинцам уйти, и пиши пропало. Нет подлости, на которую не способен русский кацап. Вот почему от Рюрика, первого русского немца, и до нынешнего дня основано все на рабском предательском страхе. И вот почему жандармы у нас останутся всегда. Царя не будет, а жандармы будут. Да что говорить о царе, если и с Богом то же? Русский ведь только снаружи помазан церковным елеем, а дай ему волю, он тотчас же бросит крестить, отпевать и венчаться. Тьфу, быдло, песья кровь!
Булгарин уложил флейту в ящик и начал чинить перо.
На Невском Государю встретился пьяненький чиновник.
— Ты где служишь?
— В пожарном депе.
Государь улыбнулся.
— Депо не склоняется.
— Перед Вашим Императорским Величеством все склоняется.
* * *Вчера мне случилось присутствовать при необыкновенном разговоре. Дело в том, что Николенька переводится на Кавказ в Казачий полк:
участием в боях надеется он выиграть по службе. Теперь казак наш делает прощальные визиты; к барону Дантесу отправились мы вдвоем. Барон нас принял полулежа на кушетке с подвязанной рукой.
— И я просился на Кавказ, но Его Величеству не угодно было изъявить согласие.
— Очень жаль, — ответил Николенька, — мы вместе могли бы покорять черкесов.
Через полчаса явились еще два гостя: виконт д'Аршиак и князь Гагарин. С первым я и прежде встречался у барона; второго частенько видал на балах и в театре. Странная беседа завязалась между ними: оба стали рассуждать о том, что время идет к концу.
— На чем же вы утверждаете ваше мнение? — спросил барон д'Аршиака.
— Прежде всего, разумеется, на словах Спасителя о полноте времен и о близкой жатве. Планета наша заметно дряхлеет. Везде слухи о войне, повсюду безначалие. Неслыханный разврат и оскудение любви. История должна скоро кончиться.
За чайным столом речь зашла о Кавказе, о красоте диких скал, о стычках с горцами. Николенька заметил, что прежней кавказской поэзии теперь не найти.
— Да, — подхватил Гагарин, — это так. Мир принимает иную внешность. Меняется не только рельеф земли, но и самый климат. Еще любопытнее частные случаи повседневной жизни.
— Нельзя ли узнать, какие именно?
— Да вот вам примеры. У князя Голицына, министра духовных дел при покойном Государе, кормили собачек с тарелки, изображавшей страсти Господни. Какой-то Соболевский в пьяном виде водил для потехи жида по храмам, заставляя креститься и класть поклоны. Этот же самый еврей — имя ему Элькан — пришел в восторг, когда посудному фабриканту вздумалось отпечатать портреты его на фаянсовых урыльниках.