Зинаида Гиппиус - Том 7. Мы и они
Наконец, в общей своей деятельности, как книгоиздательство – Скорпион совсем культурен и серьезен. Он любит то, чего у нас пока еще никто не любит, – книгу. Он издал По, Гамсуиа, «Письма Пушкина», «Пушкин» (хронологические данные), Пшибышевского – издал красиво, заботливо, с любовью. В альманахах он помещает письма и ненапечатанные материалы старых писателей – Крылова, Тютчева. Эта любовь к литературе и спасает, вероятно, Скорпиона от печальной «гармонии» Грифа, который знать ничего не хочет, кроме собственной «неизведанности». «Жажда неизведанного томит нас», – кричит Гриф в предисловии. Грифу все равно. Сейчас мы увидим, какие прекрасные неизведанности дал нам Гриф, а пока не могу удержаться, чтобы не пожалеть о скорпионских «Цветах», иные страницы которых никак нельзя отличить от грифских. Маленький Гофман, «новая сила», поет гимназические восхваления старым «магам, волшебникам» – Бальмонту и Брюсову, «склоняя голову» перед обоими. Шаловливый Макс Волошин подпрыгивает:
Прожито, – отжито, – вынуто, – выпито,
Ти-та-та… та-та-та… та-та-та… ти-та-та…
Несомненно талантливый Андрей Белый, уже давно прославленный в московской семье декадентов, но недошедший, недокисший, как недавно поставленная опара, – все пишет в стихах о «небесном шампанском», а в прозе пишет с цифрами; однако и цифры ничему не помогают:
2. Ястребов поднял бледно-христианское лицо.
3. Его уста стыли пунцовым изгибом.
4. Ястребов опустил просвещенное лицо…
И так все время, все то же – тоскливое, давно надоевшее «где-то, что-то и странно», без всякой возможности выпутаться.
Я рассеян, извиняюсь: последняя выдержка взята не из Скорпиона, а из Грифа; но ошибка не велика; и в Скорпионе тот же Андрей Белый и так же вереи себе: «кто-то, куда-то, зачем-то пришел», – и вся вещь называется «Пришедший». Как бы хорошо Андрею Белому почитать, поучиться, подождать печататься! Из недокисшей опары не испечешь хорошего хлеба, а опара поставлена хорошая, надо только иметь терпение.
Да, обращаясь к «юным силам» – нельзя не перепутать Грифа со Скорпионом. Чем я виноват, что эта юность так единообразна и так… банальна? Банальность – печать проклятия чистых, самоудовлетворенных, недвижимых декадентов. Вот рассказ «Осень» – дамы-декадентки. Будь рассказ напечатай в «Ниве», «Севере» – никому бы и в голову не пришло, что тут «новая сила» стремится к неизведанному. Вот, послушайте.
«Он – был молод, еще верил в любовь», «сладко благоухали липы», «но скоро липы отцвели», «настали серые дождливые дни», «какая-то мучительная тоска прокралась ему в душу», и когда она спрашивала: «ты любишь меня?» – он уже «улыбался безжизненной улыбкой: твои поцелуи лгут»… «а ветер глухо хохотал над человеком, который поздней осенью тоскует о весенних цветах». И копчено. Точка. Над этой осенью не захохочут даже присяжные рецензенты, считающие своим долгом над декадентами хохотать. Увы, печать проклятия, банальности лежит и на самых даровитых «старых» декадентских писателях там, где они только декаденты, не ломаются, не меняются, прыгают на истоптанных местах. Много ее, утомительной, и у обоих «магов», у Бальмонта и у Валерия Брюсова, коренного московского декадента, родоначальника Гофманов, Соколовых, Рославлевых и других. Бальмонт еще более ровен, он поет «wie der Vogel»[3] с большой приятностью, порой увеселяя, а порою укачивая, убаюкивая читателя:
Ветер, ветер, ветер, ветер,
Что ты в ветках все шумишь?
Вольный ветер, ветер, ветер,
Пред тобой дрожит камыш,
Ветер, ветер, ветер, ветер…
Убаюканный, я опять не знаю, где Гриф, где Скорпион. Только смутно вижу кружащуюся на одном месте толпу с ее гордым вождем, волшебником и победителем Валерием Брюсовым. Почему ему подчинены все юные скорпионы, так же, как и юные грифы? Каким он им кажется? Я сплю – и в полусне повторяю тягучие длинные строки, которые сами складываются, вырастают из бальмонтовского «Ветра»:
Валерий, Валерий, Валерий, Валерий!
Учитель, служитель священных преддверий!
Тебе поклонились, восторженно-чисты,
Купчихи, студенты, жиды, гимназисты…
И, верности чуждый – и чуждый закона,
Ты Грифа ласкаешь, любя Скорпиона.
Но всех покоряя – ты вечно покорен,
То красен – то зелен, то розов – то черен…
Ты соткан из сладких, как сны, недоверий,
Валерий, Валерий, Валерий, Валерий!
Хочу остановиться – нет! Упорно поет, поет мне на ухо какой-то молодой зверек хвалу прародителю московских декадентов:
Валерий, Валерий, Валерий, Валерий!
Тебе воспевают и гады, и звери.
Ты дерзко-смиренен – и томно преступен,
Ты явно желанен – и тайно-доступен.
Измена и верность – все мгла суеверий!
Тебе – открываются сразу все двери,
И сразу проникнуть умеешь во все ты,
О маг, о владыка, зверями воспетый,
О жрец дерзновенный московских мистерий,
Валерий, Валерий, Валерий, Валерий!
Однако надо же проснуться. Как усыпительно, как отупительно порою действует буйно-веселое шаловливое московское декадентство! Дай Бог, чтобы это была лишь резвость молодости, чтобы не остался Гриф навсегда таким, как теперь, по пословице: «Маленькая собачка до старости щенок». Скорпион давно растет, потому так и неуклюж. Буду рад, если в грядущих «Северных цветах» увижу еще больше несоответствий и противоречий. Это надежда, что когда-нибудь, наконец, распустится стройный, нежный и молитвенно-прекрасный цветок – последнего, действительно нового искусства.
Я? Не я?*
1903
IВ кухне у меня живет небольшая, плотная и уже не первой молодости собачонка – Гринька. Я часто с любопытством наблюдаю Гриньку. В нем до крайности развито чувство индивидуализма. Ко всему, что не его «я», – он относится или со злобой, или с презрением, или с глубоким равнодушием – смотря по обстоятельствам. Так, к людям, когда они не дают ему возможности для проявления его «я», – с равнодушием, к кошкам, когда они не садятся на его постель, – с презрением, к собакам, когда они проходят мимо, – со злобой. Вид каждой собаки приводит Гриньку в исступление. Я думаю – потому, что в собаке он ярче ощущает подобное ему «я» – и не может примириться, что оно существует. Если бы Гринька умел анализировать свои чувства, он бы думал: «Как? Не я, а такой же? Зачем же он, когда уже есть я? Пожалуй, он тоже любит телячью грудинку? И ему дают, и он съедает, и я эту самую уж никогда не съем, потому что он, совершенно ненужный, ее съест?!» Негодование, накипающее в эту минуту в Гринькиной душе, вероятно, искренно и величественно. Одна общая любовь – к телячьей грудинке – не только не связывает Гриньку с проходящей собакой, а напротив, обостряя ощущение «единого я», воспламеняет до крово-мщения. В своем праведном негодовании Гринька бросается на незнакомую собаку, виноватую в том, что она существует, и… поражает ее или терпит поражение, смотря по тому, меньше его она ростом или больше. Я согласен, не все собаки подобны Гриньке: он – яркий индивидуалист. Яркость характера – довольно редкий случай и среди животных. Но кто знает? Может быть, он первый из грядущего «нового поколения» собак, и впоследствии принцип индивидуализма сделается у них господствующим, проявится еще ярче, и… на каждой улице можно будет держать только по одной собаке. Если оно так пойдет – то пойдет очень скоро: ведь Гриньки, на правах животных, – просты, не лицемерят, принципов своих не осложняют и не замазывают: как чувствуют – так и поступают, в открытую. Кроме того Гринька идет в индивидуализме до самого последнего конца: ему совершенно и ни на что не нужна проходящая собака. Будь он посложнее и послабее, – он, может быть, захотел бы, чтобы эта собака полюбовалась, голодная, как он, Гринька, ест грудинку; или удивилась бы его силе и преклонилась перед ним; или… мало ли что! Но Гриньке-индивидуалисту этого не нужно, его счастье не зависит от таких вещей. Боюсь, что это нужно – людям-индивидуалистам…
IIВполне ли подходящее, однако, слово «индивидуалисты» – к нашим современникам? Пожалуй, и для Гриньки оно слишком пышно, слишком… благородно; но другого я не знаю. Оставим же кличку. Разберемся в том, что под ее прикрытием делается: в том, что фактически есть – вместо долженствующего быть.
Я думаю, что главное отличие настоящего индивидуалиста от Гриньки и от Гринек-людей с их человеческими осложнениями заключается в следующем: у первого есть сознание своего «я» и, как неизбежное следствие этого, – сознание и «не я»; или, иначе, сознание и других «я», подобных, равноценных, – при условии передвижения единой точки, – и уже равноценностью, множественностью связанных неразрывно. Такое сознание (понимание) – есть уже принятие каждого «я» вместе со своим собственным, и притом так, как они есть, то есть неслиянными и нераздельными. У современных же «индивидуалистов» с основами Гриньки – никакого сознания «я» нет, есть лишь его ощущение, немного более обостренное, чем оно было всегда у людей, правда; но действительно ли это – движение вперед? Я сказал, что у Гриньки, быть может, собачий прогресс, но возможно, что это и регресс: не расширение, а сужение круга; ведь благодаря тому, что все «не я» (или все «я», кроме одного) не сознаны, – они выключены из круга, и круг сузился в точку. Почти страшно! Хорошо, что времена переходчивы, что нет стройных исторических законов, что при большинстве существует и меньшинство, что, наконец, это большинство современных, бессознательных, наивных «индивидуалистов» – состоит из вялых, слабых, бездарных и безвольных маленьких человечков, которым ничто не удается. Хорошо еще, что есть старые люди, которые, не занимаясь модным анализом, твердо, издавна знают, что высказанная мысль судится сама по себе, а не по тому, кто ее высказывает, и остается верной (если верна), даже если бы и не «я», «первый», ее высказал.