Федор Сологуб - Том 1. Тяжёлые сны
— У вас кровь.
Тихо звучит ясный Раин голос, как цепь у кадила перед алтарем, — Рая подымается в синем дыму, вся прозрачная и голубая, к церковным сводам. Мглою одевается все, и синеет в Митиных глазах. За стенами тоска и страх, темные нежити стерегут, — и не уйти от них.
XIVНа Дунином чердаке лампады не было, но пахло елеем и кипарисом. Молитва и мир осеняли душу.
Опять на тех же местах сидели Дуня и мать, и Дуня читала, — «Жерминаль», в конце. Она коротко рассказала Мите содержание. Потом дочитала, от рассказа о несчастии в шахтах. Она отчетливо выговаривала, и с чувством, несколько преувеличивая его выражение.
Митя закрыл глаза. Ему чудилось, что в углу перед иконою теплится ясная лампада и от нее белый свет падает на Дуню… Кто-то слушает вместе с ними… Их много — коленопреклоненные и светлые… Митя благоговейно молчал и наклонял голову.
Дуня кончила. Она опустила руки на колени и сидела неподвижно. Старуха плакала, всхлипывая и сморкаясь. Митя улыбался, а по щекам его текли слезы, чистые и крупные.
Дуня говорила:
— Вот какая она несчастная. Зачем бы ей жить? Хорошо, что умерла. Хорошо, что есть смерть.
И вдруг Дуня заплакала. Она сидела прямо и неподвижно, бледные руки лежали на коленях, лицо не искажалось и было спокойно и светло, а слезы ручьями текли из потемневших глаз по худощавым щекам и падали на обнаженные руки.
— Что же ты плачешь? — спросил Митя, и грустным недоумением томилось его сердце.
— Она была прекрасная, — тихо, едва двигая губами, словно в бреду, говорила Дуня, — и душа у нее, как у ангела. Ее запихали в нору, так она там и погибла, ровно крыса в мышеловке. Какие люди! Пожалеешь о том, что родился на этой земле!
— Что же есть хорошего на земле? — спросил Митя.
Дуня помолчала, и слезы ее иссякли, — потом она поднялась с места и сказала:
— Помолимся, Митя, вместе.
В углу, перед образом, они стали рядом на колени на пыльный и сорный пол. Дуня читала вслух молитвы, Митя шепотом повторял иные слова, не связывая с ними никакого смысла, и тупо улыбался. Его худое лицо с длинным носом казалось насмешливым. Дуня умиленно плакала, и Митя сквозь муки своей головной боли не мог понять, о чем эти слезы, и дивился.
Ему чудилось, что там, на стуле у окна, позади молящихся детей, сидела Рая, и белые руки ее двигались неспешно, и мотали длинные и тонкие нити. Два прозрачные облачка трепетали над ее плечами. Она спрашивала старуху:
— О чем же ты плачешь?
— Подохнешь с голоду, — да хоть бы я одна, — Дуньку жалко, — отвечала старая, плача.
Рая светло улыбалась и неспешно мотала длинные нити.
XVМитя сидел в классе. Был урок истории, и учитель Конопатин спрашивал заданное.
Конопатин был толстый, короткий, быстрый да бранчивый, с пробритым подбородком и длинными седыми баками. У него было как бы два лица: сладко-хитрое для сослуживцев и суровое для учеников. Митя боялся его больше прочих учителей, особенно с тех пор, как он сделался инспектором училища.
Теперь Мите было и страшно, — как бы не спросили, — и скучно, что надо сидеть, молчать и слушать неинтересное. Это утомляло, усыпляло, и уже как будто бы совсем не оставалось своей воли. Мечты роились, — и ничем их было не отогнать.
Что-то бойко рассказывает маленький, рыженький Захаров. Громко сыплет слова, нижнюю губу выставляет вперед, как загородочку, чтобы слова через нее прыгали, а правую руку за пояс засунул. Смешной…
Полупрозрачная, легкая, видится Рая. Томный взор ее спокоен. Митя улыбается ей, — и лицо у него становится неожиданно-радостным…
Потом смуглый, длинный Бодокрасов вышел говорить, — и плохо знает, а хочет припомнить. Ему подсказывают и стараются, чтобы учитель не заметил этого.
Митя улыбается Рае и шепчет:
— Отчего ты далекая? Приди поближе.
Конопатин услышал подсказывание и увидел, что Митины губы шевелятся. Он подумал, что подсказывает Митя.
— Дармостук, ты подсказывать! — закричал он гневно, — давай дневник.
Митя вздрогнул, схватил свой дневник и понес его учителю. Но уже когда дневник был в учителевых руках, Митя вспомнил, что оставил там, вместе с подделанным листом, и лист своего дневника за ту же неделю. Митя испугался и схватился было опять за дневник, — но уже было поздно. По испуганному Митиному движению и по его виноватому лицу Конопатин понял, что дело не ладно, и принялся рассматривать дневник. Два листа на одну неделю, и один из них не вшитый, — и ослабленные нитки, — и разрывы в каждом листе для удобства при вкладывании, — и все сразу бросилось в глаза.
— Те-те-те! — протяжно заговорил Конопатин, — духи малиновые! Это что такое? Ах ты, животное! Дневник подделывать!
И поток бранных слов обрушился на Митю.
XVIО Митином проступке послали матери письмо. Оно пришло на другое утро, еще пока Митя был в школе.
Митя вернулся, — мать встретила его бранью да колотушками. Барыня, заслышав отчаянные Аксиньины крики, налетела коршуном в кухню.
— Да как ты смел? — кричала она, подступая к оторопелому Мите и тряся его за плечи. — Нет, говори, как ты смел прогуливать! Говори, говори сейчас!
Митя не знал, что сказать, и дрожал от страха.
— Неслуш негодный! — вопила Аксинья, — ты вовсе палец о палец не хочешь делать, а мать из-за тебя из жил тянется. Ты ведь видишь, ты очень хорошо видишь!
— Надо же стараться, ведь ты не маленький, — говорила и Дарья. — Ведь ты хуже всякого животного!
Так они стояли трое против одного, бранили и стыдили его. Лица у них были злые и казались Мите ужасными и отвратительными.
— Выгонят тебя, мерзавца! — голосила мать, — что я с тобою делать буду, с негодяем этаким? Куда ты денешься, образина твоя носастая?
«Умру, как Рая», — подумал Митя. Он молчал и плакал, пожимаясь плечами, как от холода. Из дверей выглядывали, толкаясь, Отя и Лидия, пересмеивались, делали Мите гримасы, — он не замечал их. Отя дразнил его громким шепотом:
— Гуляка-фонарщик! Гуль-гуль-гуль! Гулька! Гульфик! Гуливер! Проходимец!
Урутина услышала и самодовольно усмехнулась: она гордилась Отиным остроумием.
— Я сама пойду завтра в училище, — торжественно объявила она и важно ушла из кухни.
Барынины эти слова произвели большое впечатление. Аксинья, подавленная барыниным великодушием и сыновниным негодяйством, тяжко вздыхала. Дарья говорила с негодованием и укоризной:
— Сама барыня! Из-за этакого, с позволения сказать, ошмётья!
Митя сидел перед учебниками и горько плакал. «Не сон ли это, — думал он, — и школа, и барыня, и вся эта грубая жизнь?»
Он вспомнил, что надо сделать, чтобы проснуться, и с отчаянием ожесточенно принялся щипать себе ноги. Резкое ощущение боли не разбудило его. Он понял, что все это, ужасное, надо пережить. Голова так сильно болела весь день, — хоть бы на миг полегче! Рая утешила. Уже когда свечерело, но еще не зажигали огня, в неверном и таинственном озарении от последних лучей она пришла, поступью легкою и воздушною, незримая ни для кого, кроме одного только Мити. Полупрозрачная, мерцая, она едва застеняла предметы, как застеняют их легкие слезы, сквозь которые трепещет и колеблется мир. Как юная царевна, в одежде белой и торжественной, низанной жемчугами, и в жемчужном кокошнике, с жемчужными подвесками, которые качались под ее ушами и шелестели на плечах о жемчуг на ожерельи, — она стояла перед Митею и глубоким и строгим взором утешала его. Тусклым блеском светились жемчуги и, бледно-желтые, розовели, как белые тучи в небесной высоте при последнем догорании заката.
«Жемчуг — слезы», — робко думал Митя.
— Слезы мои сладкие, — беззвучно ответила Рая.
— Дай мне, Рая, поцеловать твою белую руку, — шепнул Митя.
— Теперь нельзя, мы разные, — нежным голосом сказала Рая, качая головой.
Закачались, зашелестели жемчужные подвески, закачались жемчужные вязи под кокошником, и Рая отошла. Митя увидел, что она не такая, как он. Она — светлая и сильная, он — темный и слабый; он словно заключен в труп, она — вся живая, и вся переливается огнями и светами, и красота ее несказанная смиряет несмолкаемую боль в его бедной голове.
— Останься со мною, не уходи, Рая! — шептал Митя.
— Не бойся, — нежно отвечала Рая, — я буду с тобою, я приду, когда настанет время. И тогда иди за мною.
— Страшно!
— Не бойся, — утешала Рая. — Подумай, — ничего этого не будет. Как легко! И новое небо откроется.
— А Дуня? А мама? — робко спрашивал Митя.
Рая радостно смеялась и озарялась, и жемчуга ее тускло блестели и шелестели. Глубокий взор ее говорил Мите, что надо верить и не бояться, и ждать, что будет, и послушно идти за нею по этой длинной лестнице.
Лестница белая и широкая. Ступени покрыты багряным ковром, на площадках зеркала и пальмы. Рая идет, все выше, и не оглядывается. Белые башмаки ее неторопливо касаются красных ступеней. Вот окно, и за ним светлая дорога, огни, звезды. У Мити крылья, он летит, и тонет в воздухе, и погружается в сладостное забвение.