Иван Шмелев - Том 8. Рваный барин
Он вырвал мерку и пошел на нос, показав капитану шестик.
– Четы-ри-и! – прокатился резкий, уверенный окрик.
– Ту-гу! – весело вскрикнул пароход, и поплыли берега, пески, рощи.
– Теперь, видать, доедем! – сказал гусятник. – Руки взялись!
Июль 1917 г.
(Русские ведомости. 1917. 16 июля. № 161; 23 июля. № 167. С. 2–3)
IV. «Перекати-поле»
Тяжело – хоть плачь
Смотришь: через поле
Перекати-поле
Прыгает, как мяч.
А. Фет.Далеко внизу, за балками, за виноградниками – море. Синее, пустое: ни паруса, ни дымки, ни точки. А погляди на север, – горы, камень, темные волны леса, золотые пятна зреющих нив. И над всем – опять синее, без отметинки, небо.
А вблизи и вокруг светлые виноградники, белые дачки, белые дороги. Глянешь в конец веранды, – на версты тихая долина, цветные точки коров по дубнячку на взгорьях. Вспыхивает в лесках белая пелена: это автомобиль высверливает дорогу. Тихо. Накипает жара. Постукивает мотыга в балочке.
– А дыньки-то бы полить к вечерку!.. – доходит лениво-ласковый бабий голос с соседней дачки.
– Мо-жно!.. – отзывается из балки потукивающий мотыгой.
Эту дорожку прокладывает хохол Иван. Бьют внизу в таз, в пансионе, к чаю. Выстрел… Это другой хохол, Смородина или Калина прозвищем, шугает дроздов. Трещит кто-то в кустах лавровишни, закрывших перед верандой море, – словно медведь лезет. Это – беломордый Милаш, теленок, которому всего три недели, бродит по саду и учится объедать виноград. Он выдирается из лавровишни, останавливается и долго смотрит: учится жизни. Темен и незнаком ему светлый мир, а вчера уже приезжали татары и торговали под нож. Учись пока! Вчера он долго жевал носовой платок, теперь принимается за полотенце. Ну, соси, соси… Не кажется ли и тебе, как и мне, когда я бездумно гляжу на море, что нет ничего больше и никогда не будет? Море и… полотенце. А все-таки ты счастливый: не знаешь, что татары сторгуют тебя под нож. И вовсе не сказка это синее море. И не по-сказочному оно пустынно. Постукивающий в балке хохол завтра опять уходит в свой полк, и некому будет поливать дыньки. А сейчас принесут газеты, горы раздвинутся, и там – Россия… Есть там тысячеверстная полоса, – война Счастливый, ты ничего не знаешь. Оттуда я получил вот этот конвертик. А сегодня, не знаешь… будет? Этого и я не знаю.
Слышно топанье с горки и нежное, детское ля-ля-ля… А, Комбинэ! На дорожке к веранде, у высокого кипариса, сидит беленький голоногий человечек с черными ножками, с черными лапками. Сидит на корточках, в своем «комбинэ», как она называет штаники с лифчиком. Она постарше телка: ей три… года. Но она тоже учится жизни. Возьмет коробку из-под сардинок или шишечку кипариса и спрашивает:
– Это по-те-му?..
Теперь она нашла на дорожке раздавленную зеленую грушу, с которой уже трудятся муравьи, и боится потрогать пальцем. Ветерок с моря поигрывает в ее светлых кудряшках.
– Здравствуй, Комбинэ!
Она попрыгивает по бетону веранды упругими пяточками, глядит на меня облупившимися щеками и драным от солнца носиком-пуговкой и говорит, таращась:
– У меня синие г'аза.
– Это по-те-му? А как тебя зовут, Комбинэ?
– Гаина Никоявна Богатёва! – говорит она быстро-быстро.
– Богачо-ва?! Эге! Ну, по нонешним временам это… это, Комбинэ, не тово… не годится! – говорит мой приятель, высматривая из-под лавровишни.
– Это по-те-му?..
– Да уж так. Лучше будь ты… Бедняжкина. А то вот приедут татары и тово-с…
– Тово-с… – вдумчиво повторяет Комбинэ и смотрит, как Милаш жует старую газету.
– И про-пишут тебе ижицу!
– Это по-те-му-у?.. – плаксиво говорит Комбинэ и растягивает пальчиком рот.
– А вот потому… не будь Богачова! Спроси-ка у Милаша… он, брат, умней самого римского папы!
– Папы… А мой папа… на войне уби'и… зивотика…
Милаш отжевал газету и тянет со столика салфетку. В тишине долго живет звон ложечки.
– М-да, это плохо… Это совсем, брат, плохо.
– Это потему? – показывает вдруг Комбинэ на кипарис, в котором торчит газета.
– А это такой умный кипарис, газету читает. Он, брат, все-о знает. И почему ты Бедняжкина… Поче-му-у? А ну-ка, спроси. Кипарис-кипарис, почему Галина Николавна тово-с… Бедняжкина?..
Кипарис крепко пахнет смолой и молчит. Комбинэ ждет ответа. В тишине потукивает-потукивает мотыга.
– Даже и кипарис не знает! А он – старый кипарис, умный… ишь, какой! Все видит, а не знает! Ну, тогда, значит, никто ничего не знает.
– Это по-те-му?
– Ну, почему… а я почем знаю, – почему! На вот тебе грушку и жуй. Тогда все знать будешь.
– Да…
Она берет грушку, – «зеленое масло», – и вонзает в теплый мягкий бочок два своих белых, острых зубка. И вдруг отдергивает руку и пугливо глядит: по грушке бегает муравей.
– А этот зверь называется ма-ла-вей! – говорит мой приятель. – Он, брат, тоже любит груши и фамилия ему… Гоген-Цоллерн! Не знаешь, а?..
– Не-эт… – плаксиво говорит Комбинэ.
– И не надо. А «домик паромщика» знаешь? Все нет! Ах, ты, какая… умная! И цели войны не знаешь?! Молод-чина!
– А мой папа… на войне уби'и… зивотика…
– Да ладно, это дело известное. Ну, не обижайся. Вон и Милаш не знает Кто же тогда знает?!
IIКто-то идет к нам. Катятся камушки, слышна бегущая, прыгающая поступь, и на веранде появляется человек.
– Добрый день вашей милости!
– Вот, Комбинэ, кто все знает-то! – говорит мой приятель. – Вот этот дядя зна-эт! Он и про продовольственный вопрос знает, и про Бога, и про сметану на базаре…
Это – Горчица. Лицо и руки у него в пятнах-веснушках и кажутся забрызганными горчицей. Подвигается он верткой походкой, словно взвинчивает гибкие ноги. На нем песочного цвета курточка, такие же, очень тонкие, брюки в обтяжку, измазанные в глине желтые баретки и полотняная сумка с хлебом и неведомым инструментом. Картузик на нем спортсменский, шведский, и тоже в глине. Голова маленькая, с бегающими зеленоватыми глазками, рыжие усы – ниточки, острые нижние скулы, обожженные солнцем до синевы. Он худощав и вертляв, губы тонки и плоски, и весь он какой-то костяно-щепной, – верткий.
Пропало тихое утро. Я закрываю глаза, – и передо мной вместо синего моря опять выявляется надоедающая мне последнее время пологая котловина, сплошь захваченная желтым, сухим и колким перекати-полем. Она тут, за взгорьем. Вчера я долго глядел на нее сверху. Для винограда место, или пусть бы росла тихая травка… Зачем здесь перекати-поле?! Оно неприятно-сухо пошуркивает в ветре, бесплодно для жизни сохнет, срывается и прыгает бестолково. Отшвырни палкой, – и покатилось, попрыгивая, попало под встречный ветер, – и опять тут, и опять скачет. Откуда и зачем попало оно в эту тихую котловину? Сгрести бы в кучу да сжечь: гореть будет жарко, с трескучим шипом.
– Доброго здоровьица вашей милости!
Он присаживается на балкон веранды, захлестывая ногой столбик, и принимается скручивать папироску, вертко зализывая бумажку.
– А дозвольте вашу милость спросить…
Опять! Вот уже больше недели мы говорим, и наши слова скручиваются в странно путанный ворох, – сжечь только! Падают сухо, и… трах! – ломаются. И на целый день остается усталость и безнадежность. Да и мешает делу. Горчица является отработать, получает по восемь рублей за день, а работы почти не видно. Этот столик, с готовыми ножками, делал дня три. Но надо же человеку отработать триста рублей, прихваченные на постройку дома! Теперь за ним к пятистам. Я загадываю, сколько он отработает к сентябрю, – и по моей арифметике выходит что-то под восемьсот.
– Нашел вашей милости покупателя для свинок… – говорит Горчица, облизывая губы. – К примеру сказать, как я не лиходей вашей милости… по сорок рубликов пуд. Ну, конечно, как бы сказать… – думатца так, что вашей милости подойдет, как ежели узять на глаз, чего их прокормить станет по ценам современности! При таком случае я, конечно… как я не лиходей вашей милости, говорю: прибавляй неуклонно по пятерке! Ну, только что, ежели посчитать, как бы сказать в выражение того, что…
Я закрываю глаза и слышу: сыплются, сыплются сухие ломкие прутья, – тащи, вороны, на гнезда!
– Этот номер не пройдет! – рушит всю эту сушь приятель.
– Дозвольте внести, как сказать… подправку. Думатца так, что… по настоящему делу гляди, расчет не выйдет. Н-но… ежели, извольте вникнуть в центр сути… потому как я не лиходей вашей…
Комбинэ сосет грушку и смотрит на Горчицу во все глаза: он все знает!
– А скажите, Никифор… – говорит мой приятель. – Вас выбрали в продовольственный комитет или… что-то вы вчера говорили, в Учредительное Собрание? Разве уж…