Григорий Свирский - На лобном месте
Сличаешь журнальный и книжный тексты, и видишь -- книга испещрена, перепахана редакторской рукой.
Виктор Некрасов даже присвистнул, когда я недавно показывал ему тексты. В те дни он, автор первой книги, и подумать не мог, что его смеют так "улучшать..."
Сейчас, из дали лет, особенно отчетливо понимаешь, что Виктор Некрасов прошел буквально по лезвию ножа.
Ни одной опасной темы "не забыл". Ни одной.
...Началась вакханалия официального сталинского шовинизма. Автор намеренно одного из главных героев вывел под фамилией Фарбер, да описал подробно, что он, Фарбер, "особо остро чувствует свою неполноценность"... Правда, Фарбер тут же увел разговор в сторону, мол, завидует Фарбер комбату Ширяеву, его силе и ловкости.
Но чтоб читатель, вдумчивый читатель, не дал себя увести в сторонку и ощутил направленность подтекста, Некрасов написал диалог Керженцева с резким правдивым разведчиком Чумаком. "А теперь расскажите о танках. Как фамилия того, второго, который подбил?" -- спрашивает Керженцев. "Корф", -- отвечает Чумак. -- "Рядовой?" -- "Рядовой". -- "Это его первый танк? -- не унимается Керженцев. -- Награжден?" -- "Нет". -- "Почему?" -- "А хрен его знает, почему. Материал подавали..."
Оказывается, порой неуютно было на антифашистской войне людям с нерусскими фамилиями Корф и Фарбер, сообщает бесстрашный Некрасов -подумать только! -- в 46-м году.
В этом новом глубинном пласте почти все -- аллюзии, недомолвки, как бы случайные реплики, постижимые только при дальних отсветах разбросанных, как бы не связанных между собой фактов; понятные, впрочем, в России всем, жаждущим правды.
В этих сценах уже тогда поднялся во весь рост русский писатель и русский человек Виктор Некрасов, ярый ненавистник великорусского шовинизма, разбуженного Сталиным. Тот Некрасов, который позднее всколыхнул всю Россию своим публичным протестом против киевских помпадуров, вознамерившихся превратить Бабий Яр в Парк культуры и отдыха.
"В Бухенвальде поставили колокол, -- писал он в "Литературной газете" в 59-м году. -- Набат его предупреждает о том, что подобное не должно повториться. А в Киеве? Бальные танцы на могилах расстрелянных?.."
К концу "Окопов Сталинграда" читатель проникает в такие глубины подтекста, которые критики не просто обошли. Обежали, зажмурясь...
Случайно ли кровавая бойня, устроенная начальником штаба Абросимовым, тупым, жестким истериком, -- эпизод, завершающий повесть? Это -- последний эмоциональный, психологический удар. Место в сюжете рассчитано с такой точностью, с которой сапер Керженцев обезвреживал мины: неточное движение -и тебя нет...
Комбат Ширяев готовит атаку. Противник так близок, что и у немцев, и у русских ходы сообщения оказались общими. Ширяев и Керженцев решили взорвать завалы, разделяющие проходы, и ворваться в немецкие окопы, не выскакивая наверх, под огонь немецких пулеметов, бьющих в упор.
Только приблизились к завалам, бежит Абросимов.
"Он тяжело дышит. Облизывает языком запекшиеся губы.
Я вас спрашиваю -- думаете вы воевать или нет, мать вашу?!..
-- Думаем, -- спокойно отвечает Ширяев. -- Разрешите объяснить.
Абросимов багровеет.
-- Я те объясню...
Хватается за кобуру.
-- Шагом марш в атаку!.. Где ваша атака?
-- Захлебнулась, потому что...
-- Я не спрашиваю, почему... -- и вдруг опять рассвирепев, машет в воздухе пистолетом. -- Шагом марш в атаку! Пристрелю как трусов! Приказание не выполнять...
Мне кажется, что он сейчас повалится и забьется в конвульсиях.
-- Всех командиров вперед! И сами вперед! Покажу вам, как свою шкуру спасать... Траншеи какие-то придумали себе...
Пулеметы нас почти сразу укладывают. Бегущий рядом со мной боец падает как-то сразу, плашмя, широко раскинув перед собой руки...
Немецкие пулеметы ни на секунду не умолкают. Совершенно отчетливо можно разобрать, как пулеметчик поворачивает пулемет -- веером -- справа налево, слева направо..."
"Война все спишет!" -- любили говорить на фронте преступники, посылающие людей на убой.
Вспоминая многочисленные эпизоды: карту Харькова, портреты Сталина и Джека Лондона, ширяевское "Всех нас держит..." и другие подобные, мы отчетливо понимаем, что Виктор Некрасов судит в те страшные годы не подсудное никому -- сталинские методы, сталинских выучеников, которых олицетворяет образ Абросимова. И -- прозрачно намекает, слишком прозрачно, чтоб уцелеть, кому обязана Россия гибелью двадцати миллионов человек...
Итак, четыре живых слоя... На поверхности -- военный быт и народный героизм, а в самом низу -- глубоко запрятанный бунт против человеконенавистнической идеи "человека-винтика", за здравие которого только что поднял тост "великий организатор наших побед товарищ Сталин".
Если дозволено сравнивать мужество двух писателей, рванувшихся навстречу огню, -- Казакевича и Некрасова, -- думается, армейский разведчик Казакевич отчетливее представлял себе, что его ждет. Виктор Некрасов в те дни напоминал мне счастливого киевского парубка, который выскочил на лесную опушку, не ведая вполне, что опушка эта -- минное поле.
Но он, Виктор Некрасов, оказался покрепче. Казакевича -- сломили. Виктора Некрасова -- нет. До самого последнего часа -- нет. Когда выхватили из рук перо, изъяли, арестовали все написанное, скрутили руки писателю -- он вырвался в эмиграцию. Вырвался -- продолжать бой...
* * *
Хотелось бы здесь поставить точку. Заманчиво поставить.
Но тогда останется в тени главнейший вопрос, который не вправе обойти исследователь литературы сопротивления. Тем более книг, увидевших свет на закате сталинской эры, когда уже почти все чувствовали себя как бы в колонне зэков: "шаг влево, шаг вправо -- считается побег. Конвой стреляет без предупреждения..."
Как вообще могли появиться такие книги? К каким приемам, намеренным или полуосознанным, прибегали авторы, чтобы обойти -- нет, не главных редакторов типа Твардовского или Вишневского, которые все понимали и, порой рискуя головой, помогали таким книгам пробиться к читателю; как удавалось обойти даже военную цензуру, -- а все книги о войне непременно посылались, кроме обычной политической цензуры, Главлита, еще и в военную, чтоб автор повести или стихотворения не выболтал ненароком военной тайны. ..Как удавалось антисталинским книгам прорваться сквозь оборонительные полосы сталинской цензуры?..
На это существовали свои нехитрые приемы, которые вдумчивый читатель в России прекрасно знал.
Они были нехитры, немудрящи, эти приемы, как немудрящи были запреты, наглядные, как забор из колючей проволоки.
1. "Не обобщать!"
Какие могут быть обобщения, когда у нас не как у людей! -- как бы заранее предупреждает Виктор Некрасов со своей жестковатой усмешечкой.
"Не везет нашему полку. Каких-нибудь несчастных полтора месяца только воюем, и вот уже ни людей, ни пушек".
А у других, естественно, все хорошо: "Мимо проезжает длинная колонна машин с маленькими, подпрыгивающими на ухабах противотанковыми пушечками. У машин необычайно добротный вид... Это не наши... Выглядывают загорелые обросшие лица".
...А вскоре, когда героям Некрасова уж совершенно невыносимо жить, и пейзаж мучительный, тоскливый, степной, и "одуряющая, разжижающая мозги жара", тут же появляются первые части, идущие на фронт, хорошо одетые, с автоматами, касками. "Командиры в желтых скрипучих ремнях, с хлопающими по бокам новенькими планшетками. На нас смотрят чуть-чуть иронически. Сибиряки".
Сибиряки в зеленых стальных касках, которые от степного солнца нагреваются так, что действительно мозги плавятся, им, как видим, все на пользу. Даже жара. Они -- не мы...
2. "Где руководящая роль партии?!"
Тут Сталин, как известно, не помиловал даже своего любимца Александра Фадеева, заставив его переделывать роман "Молодая гвардия". Роман, оклеветавший многих людей, и прежде всего -- одного из руководителей "Молодой гвардии" Третьякевича (в романе -- предатель Стахович), стал после переделок лживым безгранично: партийное подполье Краснодона, уничтоженное гестапо в первые часы оккупации, под пером Фадеева зажило, заруководило...
Как ощутил опасность Виктор Некрасов, окопный офицер, пишущий в госпитале свою первую книгу? Видать, не столько рассудком, сколько, по словам классика, поротой задницей русского человека он заранее почувствовал ржавую "колючку" цензуры и постарался преодолеть ее с минимальными потерями для художественной ткани повести.
"Дела дерьмовые, -- коротко говорит один из встречных, -- полк накрылся.
Мы молчим.
-- Майор убит... Комиссар тоже".
Через двенадцать страниц снова как бы невзначай: "Слыхал, что майора и комиссара убило?" Через пять страниц опять, уж вовсе ни к селу, ни к городу: "Говорят, что майора и комиссара убило..."
И все ж не выдерживает норовистый Некрасов чужеродного давления. Добавляет тут же: "...Комиссара убило. Максимов будто в окружение попал. Жаль парня, с головой был. Инженер все-таки..."