Николай Гарин-Михайловский - Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Я часто любуюсь заходящим солнцем, смотрю на догорающую полоску и думаю, что уже недалеко то время, когда и я уйду в страну, где так хорошо, хорошо, как говорила моя старушка няня.
Я переживаю вновь прошлое и спрашиваю себя: жалею ли, и как бы я хотел поступить, если б ко мне опять возвратилась моя молодость? И я перед отворенными уже для меня дверями другой жизни говорю твердо и решительно: я желал бы поступить сознательно так, как помимо меня поступила моя натура.
Ревекка*
Посвящается мученикам любви
Это было очень давно.
По улицам одного большого южного города, уступами — спускающегося к синему морю, изо дня в день, лето и зиму, бродила странная фигура одного сумасшедшего.
Глаза зрителей привыкли к сумасшедшему, к его фантастическому наряду, и никто больше не интересовался, откуда и кто он.
Однажды в рождественскую ночь нашли его замерзшим у подножья одного оригинального полуразрушенного памятника заброшенного кладбища.
В памятнике была устроена эолова арфа, которая при малейшем дуновении ветра издавала, в зависимости от силы ветра, то легкий, слабый, дрожащий не то стон, не то жалобу или мольбу, то дикие безумные вопли.
Самый памятник состоял из высокой пирамиды, наверху которой в синем небе нежно вырисовывалось чудное изваяние из каррарского мрамора женской фигуры.
В застывшей позе тоски и сомнения, с наклоненной головой, изваяние, казалось, всматривалось или искало что-то потерянное там на земле.
Короткая надпись: «Я разбил ее счастье», пустота и безмолвие заброшенного кладбища — все вместе тоскливо останавливало в этом преддверии вечности взгляд редкого посетителя в бесполезном усилии проникнуть в потерявшуюся тайну этого конца какой-то тяжелой драмы жизни.
Не надо было больше старому Бену его толстых книг, высокой конторки, всех тех людей, которые столько лет ходили и, казалось, не могли жить без него.
В пустых без него комнатах сразу воцарился беспорядок, и большие внушительные книги его счетов никому больше не были нужны. Старые черепаховые очки лежали на конторке и напрасно своими запыленными стеклами уныло смотрели в дверь, откуда появлялась, бывало, маленькая чистая фигура в своем национальном костюме старого Бена.
Он уже прошел последний раз в свою спальню.
На большой красного дерева кровати он лежал в широкой белой рубахе; пожелтевшая старая борода тихо шевелилась на костлявой высохшей груди; глаза ввалились и не смотрели больше в книгу; неподвижный взгляд был обращен вверх и, казалось, пронизывал и рвался из тленных рамок земной обстановки.
Ревекка смотрела на своего дедушку сквозь слабый сумрак пробивающегося дня и тоскливо думала. С ним лежало и отходило куда-то в вечность все ее детство, все шестнадцать лет, прожитых нераздельно с старым дедом; сего легкими шагами, его конторкой, очками и толстыми книгами были связаны все ее воспоминания, все мелочи жизни. Теперь эти мелочи живо вставали и больно сжимали сердце своей отлетевшей прелестью. Он любил ее всегда, даже в минуты, когда сердился на свою упрямую, горячую внучку.
Старый Бен отвел глаза и смотрел на Ревекку. Казалось, впервые свободный навсегда от поглотивших всю его жизнь занятий, он замечал нежную прелесть и красоту своей заплаканной, расстроенной любимицы.
Старый Бен тихо заговорил:
— Люди, Ревекка, думают только перед смертью, и, когда они думают, тогда понимают и говорят себе, что жили не так, как надо жить людям…
Он на мгновение закрыл глаза:
— Тогда они вспоминают закон бога, которого никто не хочет исполнять…
Старый Бен тяжело вздохнул.
— В тебе кровь нашего рода. Ты мне напоминаешь мою молодость, то время, когда я был женихом твоей бабки, а моей двоюродной сестры. Я люблю тебя и тебе оставляю все мои богатства. Бог тебе дал сверх того красоту, ум, голос, от которого ангелы плачут на небе. Когда я умру… не плачь, Ревекка, — я много жил, много видел неправды, я устал и рад буду уйти туда, где отец мой Иегова… Там ждет меня не последнее место, Ревекка… Наш царственный род от колена Давида… Ты одна из тех, кто подарит миру Мессию. Твоя сестра не подарит… Когда я умру, приходи на могилу и пой мне свои песни, чтоб я знал, что не забываешь ты своего старого деда. Пой, чтоб мог я позвать весь свой род и показать им тебя… Ревекка, ты не посрамила род, и не жаль мне оставить тебе все мое состояние. Господь наградит тебя больше, и прославится род твой в род. Ты одна осталась на земле от всего нашего рода. Не говори о сестре твоей! Пусть красота ее ядом иссушит проклятого гоя![3] Пусть он, проклятый, изменит ей и раздавит ей жизнь, как изменила она своей вере, своим предкам, своим братьям, которых бросила, когда господь отвернул от них лицо свое… О! Нет казни той, которою не накажет он ее за это! Нет, Ревекка, не плачь! Не стоит она твоих слез. Не смотри и на мои слезы… Я простил бы ей все грехи… измену… убийство… Но ее грех хуже… я не могу простить — не в моей это власти: всем изменила… И ты, Ревекка, не смеешь… Слышишь, Ревекка? Слышишь ты бога своего? Слышишь народ свой? Слышишь ты стоны его? Видишь ты пытки, костры и мучения?.. Видишь и слышишь ты наглый смех, издевательство их над народом… Ревекка? Кровью пусть сердце твое…
Старый Бен захлебнулся и упал мертвый на подушку.
Молодой художник Антоний встретил на старом кладбище и страстно полюбил семнадцатилетнюю, хрупкую телом, но сильную духом, нежную Ревекку.
Все пленяло его в Ревекке: ее голос, когда она пела свои песни деду, непринужденные движения ее гибкого стана, синие большие глаза, ее страстная речь, густая волна ее каштановых волос.
Ревекка не знала, что Антоний любит ее, не боялась с ним встреч у могилы своего дедушки, мирно спавшего на старом кладбище, под мраморной плитой с таинственным изображением на ней двух, раскрытых ладонями вверх, соприкоснувшихся рук.
Антоний говорил ей о своих путешествиях, о прекрасной весне, которая окружала их; говорил о ее голосе и о тех голосах, которые слышал.
Молодой воздух был так чист и прозрачен, так нежен был аромат млеющей в ярких лучах теплого солнца травы; так уютно было среди уютных мавзолеев, вечным сном спавших владельцев их; так не мешали они смотреть в чудные глаза Ревекки, что Антоний и не заметил, как однажды сладко и нежно прозвучало первое слово любви.
Вспыхнула Ревекка и отразила в своих глазах и синее небо, и яркое солнце, и все чары юной весны.
Но она поборола себя сильной волей, потушила огонь, обжегший ее, и тихо, твердо покачала головой.
— Нет, нет, — не надо…
— Ревекка, твой язык говорит не то, что говорят твои глаза.
— Мои глаза, — загадочно проговорила она, подымая их на Антония, — написанная на непонятном для тебя языке книга, Антоний.
— Я изучил этот язык, Ревекка, и читаю теперь эту книгу…
— Ты не можешь читать книгу Талмуда…
— Наша вера — вера ваших предков… Христос от вас пришел, Ревекка.
— Но ты не можешь жениться на мне?
— Могу. Ты примешь веру своих предков.
— Нет.
— Но что же делать, Ревекка, против законов?
— Если нельзя против законов людей, во власти которых и менять их, то нельзя и против веры, которую боги дают и не дают власти ее менять.
— Но, Ревекка…
— Нет, нет! Я чужая для тебя книга… Ты ведь не переменишь веру отцов своих?
— Ревекка…
— Ни за что!!
И глаза ее сверкнули диким огнем воли, охватив с новой силой Антония.
— О Ревекка! я тебя полюбил и отныне нет жизни без тебя!
Он страстно схватил ее руку.
— Пусти!!
И Ревекка, сдвинув энергично брови, устремила такой властный взгляд своих молодых глаз на Антония, что тот выпустил ее руку.
Ревекка ушла и больше не приходила. Напрасно Антоний писал ей и проводил дни в ожидании ее прихода.
Наконец Антоний узнал, что Ревекка совсем исчезла из города. Напрасно он искал ее следов: родные Ревекки скрыли все так искусно, что Антоний ничего не узнал.
«Ревекка, это письмо передадут тебе твои родные, — я уезжаю. Знай, что вся жизнь моя принадлежит тебе: ты можешь никогда не прийти, но, когда бы ты ни пришла, ты найдешь меня своим. Верь, я не умею лгать и, когда ты захочешь, ты убедишься в этом».
Прошло несколько лет.
В одной из столиц, в большом театре шли «Гугеноты». В роли Валентины дебютировала Ревекка, превратившаяся в обаятельную артистку. Театр сверкал, залитый огнями. Успех Ревекки был полный.
Уже известный художник Антоний, потрясенный, смотрел в знакомые черты, и несколько лет разлуки превращались в один быстро промчавшийся день. Ничего не забыла память. Антоний умел любить и помнить. Он вновь переживал то, что было пережито, что оставило свой вечный след и в душе и в работе художника. Целая отдельная мастерская, целый ряд картин, его святая святых, куда первая должна была войти Ревекка или никто, были следом случайной встречи. Оскорбленный тогда он уехал, но жил и верил и с окончанием своей задуманной работы ждал ту, которая поглотила все его мысли и чувства. Ревекка была его Беатриче, и холодный страх проникал иногда в его душу от мысли, что нет больше на свете его Беатриче или живет она давно для другого.