Юлий Даниэль - Говорит Москва
Обзор книги Юлий Даниэль - Говорит Москва
Даниэль Юлий (Аржак Николай)
Говорит Москва
Юлий Даниэль (Николай Аржак)
Говорит Москва
БОРИС ФИЛИППОВ. СВОБОДА ПОДНЕВОЛЬНОГО
В России нет свободы печати
но кто скажет, что в ней нет и свободы мысли?
Александр Есенин-Вольпин
И мы сохраним тебя,
русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым
тебя пронесем...
Анна Ахматова
Осудили. Печать улюлюкала. Протесты Запада, в том числе и протесты западных писателей-коммунистов, остались, в сущности, без ответа. На суде отклонили показания и ряда советских писателей. Когда на суде над Синявским-Терцем и Аржаком-Даниэлем судья бросил Даниэлю упрёк: "Ваши допущения идут от одного политического образа к другому", - Даниэль с мужественным достоинством ответил: "О том, о чем я пишу, молчат и литература и пресса. А литература имеет право на изображение любого периода и любого вопроса. Я считаю, что в жизни общества не может быть закрытых тем".
- Да, и политика входит составной частью в творчество Аржака. Ведь каждый живет в обществе, каждый дышит воздухом своей эпохи и своего народа. И Даниэль на суде прямо говорил об этом, называя даже ту эпоху, к которой относятся его произведения: годы Сталина и годы Хрущева, как потенциального претендента в новые отцы народа. Он прибавлял при этом, что многие произведения советских авторов послесталинской эпохи, опубликованные в советской печати, в какой-то мере идут даже дальше его, Аржака, в деле разоблачения последствий культа личности. И только избегают некоторых тем и приемов письма, "а в жизни общества не может быть закрытых тем".
Но перед автором стояли задачи, идущие несравненно дальше, а, главное, глубже, чем в обычных и привычных продуктах производства советского литературного цеха. Отнюдь не изготовление подкрашенных картинок для элементарного учебника советского (или антисоветского) обществоведения. Нет, разными средствами, разными литературными приемами, но Аржак стремится всегда к одной, по существу, основной задаче: наиболее полному и яркому раскрытию внутреннего человека, всегда и повсюду живущего в каждом из нас "человека из подполья". В этом Аржак - прямой наследник основной линии русской литературы Гоголя, Достоевского, Розанова. Конечно, язык, приемы письма, смелость мысли Аржака не имеют ничего общего с убогим и отставшим на двести лет от общеевропейского развития литературы дифирамбическим социалистическим реализмом.
Уже наиболее несовершенный художественно, самый ранний по времени написания, рассказ "Руки" - интересный психологический этюд. Автор отнюдь не становится в позитуру обличителя, моралиста. От всяческих оценок отказывается раз и навсегда. Просто изнутри, словами самого героя рассказа (прием, применяемый автором во всех его произведениях), - рисует душевное состояние палача по партназначению: "Работка не так чтобы трудная, а и легкой не назовешь". И образ искреннего твердокаменного коммуниста, низового партийного работника вылеплен крепко, уверенной художнической рукой. Ну, тяжко. Ну, противно. Без большой водки и обойтись нельзя. Но навеки вколочен, как "Отче наш", незыблемый принцип: "Надо. Не кончишь его сейчас, он, гад, всю Советскую Республику порушит". И автор не осуждает: он жалеет своего героя. Рассказ был бы совсем хорошим, если бы не концовка его: "рационалистическое" объяснение произошедшего, отнюдь художнически не убедительное.
Любопытно, что и прокурор, и судья, и общественные обвинители от союзов советских писателей СССР и РСФСР ставили в вину Аржаку-Даниэлю... яркость и художественность этого рассказа. В своем заключительном слове на процессе Даниэль недоумевал: "Кедрина сказала: "Вы посмотрите, с какой вообще несвойственной ему выразительностью и яркостью Даниэль изобразил сцену расстрела". Прошу, очень прошу, вдумайтесь, что вы сказали: яркость и выразительность описания служат для доказательства антисоветской сущности"...
"Говорит Москва" - это отнюдь не фантастический реализм. Скорее, его можно назвать реализмом экспериментальным. "Меня увлекло, - рассказывал Аржак-Даниэль на процессе, - что при фантастическом допущении - День открытых убийств - можно показать психологию и поведение людей... В 1960-61 гг., когда была написана эта повесть, я - и не только я, но и любой человек, серьезно думающий о положении в нашей стране, - был убежден, что страна находится накануне вторичного установления нового культа личности. Со смерти Сталина прошло не так уж много времени. Мы все хорошо помнили то, что называется "нарушениями социалистической законности". И вот снова я увидел все симптомы: снова один человек знает всё, снова возвеличивается одна личность, снова одна личность диктует свою волю и агрономам, и художникам, и дипломатам, и писателям. Мы видели, как снова замелькало со страниц газет и на афишах одно имя, как снова самое банальное и грубое выражение этого человека преподносится нам, как откровение, как квинтэссенция мудрости"... И действительно: если допустить, что свыше объявлен День открытых убийств, то все течение событий, поведение людей, их взаимоотношения, их рассуждения - абсолютно реальны и ничем не отличаются от течения событий во время любой советской кампании. "Через день в 'Известиях' появилась большая редакционная статья 'Навстречу Дню открытых убийств'. В ней очень мало говорилось о сути мероприятия, а повторялся обычный набор: 'Растущее благосостояние - семимильными шагами подлинный демократизм - только в нашей стране все помыслы - впервые в истории - зримые черты - буржуазная пресса...' Еще сообщалось, что нельзя будет причинять ущерб народному достоянию, а потому запрещаются поджоги и взрывы. Кроме того, Указ не распространялся на заключенных. Ну, вот. Статью эту читали от корки до корки, никто по-прежнему ничего не понял, но все почему-то успокоились. Вероятно, самый стиль статьи - привычно-торжественный, буднично-высокопарный - внес успокоение. Ничего особенного: 'День артиллерии', 'День советской печати', 'День открытых убийств'... Транспорт работает, милицию трогать не велено - значит, порядок будет. Все вошло в свою колею". И, как это чаще всего бывает, и эта очередная кампания не принесла заметных, ощутимых результатов. К ней, в общем, отнеслись инертно. Даже личные счеты чаще всего не свели. Ужасное, преступное, клеветническое утверждение, невероятное экспериментальное утверждение (так говорили на процессе и прокурор, и судья, и общественные обвинители)? Нет, почему же: Даниэль на процессе резонно возражал, указывая, "что возможно повторение страшных времен культа Сталина, что это может повториться. А тогда... происходили события куда более страшные, чем описано у меня - массовые репрессии; высылка и уничтожение целых народов. Описанное мною по сравнению с этим - детские игрушки"...
И что же: привычные ко всему советские люди оказались много, много лучше, чем предполагалось: День открытых убийств, вся эта грандиозная кампания сорвалась. Но показ психологии персонажей рассказа, показ их реакции на новое постановление, показ их поведения - подлинный, высокий реализм. Экспериментальный метод автора позволил обострить все ситуации, показать жизнь под новым и неожиданным углом зрения. И - вопреки мнению Шемякина суда, осудившего писателей на каторгу, - следует сказать, что советские люди показаны в повести скорее благожелательно, отнюдь не карикатурно.
"Человек из МИНАПа" также написан в плане экспериментального реализма. И вовсе не такого уже фантастического. Ведь вопрос о планировании деторождения, даже об определении не только пола, но и способностей зарождаемого нового гражданина - вопрос, серьезно обсуждаемый современной наукой. Ну, прозаик, конечно, не биолог-генетик, не врач - его способ показа явлений иной. На суде Даниэль говорил по поводу этого рассказа: "Нет никаких оснований говорить, что рассказ направлен против морали и этики советского общества. Почему я его написал? Среди моих друзей много ученых, один из них мне рассказал о шумихе вокруг Башьяна и Лепешинской (я не равняю эти два имени), рассказал, что сенсации нанесли вред нашей науке. По поводу этой шумихи, а не по поводу этой науки и был написан этот рассказ". Заметим, кстати, что Ольга Борисовна Лепешинская - явление того же порядка, что и Т. Д. Лысенко, кстати, написавший основную монографию о Лепешинской.
Наиболее значительным произведением Аржака-Даниэля является, несомненно, "Искупление". Идея ответственности каждого человека за поступки всех людей - и ответственности всех за каждого - одна из краеугольных идей большой русской литературы. И уже повесть "Говорит Москва" заканчивалась у Аржака знаменательными словами: "Я иду и говорю себе: 'Это - твой мир, твоя жизнь, и ты - клетка, частица ее. Ты не должен позволять запугать себя. Ты должен сам за себя отвечать, и этим - ты в ответе за других'. И негромким гулом неосознанного согласия, удивленного одобрения отвечают мне бесконечные улицы и площади, набережные и деревья, дремлющие пароходы домов, гигантским караваном плывущие в неизвестность. Это - говорит Москва". Эта идея - ответственности всех за каждого и каждого за всех, ответственности не только за содеянное, но и за то, что человек или общество не помешали сделать зло, воздержались основной стержень "Искупления": "Вы действительно ничего не понимаете... Во-первых, я категорически заявляю, что каждый человек хоть раз в жизни причинил вред другому: и вы, и он, и я. Во-вторых, - и это самое главное - вы виноваты в том, чего не сделали. А что, разве вас не преследуют призраки несовершенного? Разве вам не мерещатся по ночам эмбрионы поступков, жертвы абортов - начинания, которым вы сделали искусственный выкидыш". И ряд героев повести мучит не то, что они сделали, а то, "что они могли сделать, да не сделали! О чувстве вины за бездействие". И искупление - в том, чтобы безвинно принять на себя всю тяжесть незаслуженного обвинения - и незаслуженного наказания. И эта идея - не только идея персонажей "Искупления": в своем последнем слове на суде Даниэль сказал, что написал эту повесть потому, что считает, "что все члены общества ответственны за то, что происходит, каждый в отдельности и все вместе".