Коллектив авторов - Сцены частной и общественной жизни животных
Я слепо повиновался приказаниям белой Дроздихи. Свадьбу мы сыграли с умопомрачительной роскошью; одних только Мух было съедено целых десять тысяч. Обвенчал нас преподобный отец Баклан, архиепископ in partibus[738]. Закончились торжества великолепным балом; одним словом, счастье мое не имело предела.
Чем больше я узнавал характер моей очаровательной супруги, тем сильнее влюблялся в нее. В ее крошечной особе соединились все совершенства душевные и телесные. Правда, она отличалась преувеличенной стыдливостью, но я приписывал это влиянию английских туманов, среди которых она жила до сих пор, и не сомневался, что французский климат вскоре исправит этот мелкий изъян.
Куда больше тревожило меня то обстоятельство, что она, окружая себя величайшей таинственностью, постоянно запиралась на ключ с камеристками и – так, во всяком случае, она утверждала – проводила часы напролет за своим туалетом. Мужьям такие капризы жен не слишком приятны. Мне случалось подолгу колотить в дверь супруги – и без всякого толку. Это меня ужасно раздражало. Однажды я так сильно разозлился, что она вынуждена была уступить и торопливо приоткрыла мне дверь, не переставая сетовать на мою назойливость. Войдя, я заметил большую бутыль, полную чего-то вроде клея из смеси муки с испанскими белилами. Я спросил жену, зачем ей такое снадобье; она отвечала, что это притирание для отмороженных участков кожи.
Ответ показался мне немного подозрительным; но разве мог я не доверять особе столь кроткой и столь благоразумной, отдавшейся мне с таким восторгом и таким безграничным чистосердечием? Поначалу я не знал, что моя любезная принадлежит к числу сочинительниц; она призналась мне в этом спустя некоторое время после свадьбы и даже показала рукопись романа, написанного в манере Вальтера Скотта и Скаррона разом[739]. Вообразите, какую радость доставило мне это известие. Мало того что я взял в жены несравненную красу, я еще и мог быть уверен, что ум моей подруги во всем достоин моего гения. С той минуты мы стали творить вместе. Пока я слагал свои поэмы, она исписывала целые стопы бумаги. Я декламировал ей свои стихи, а она, ничуть не смущаясь, продолжала писать. Она была почти так же плодовита, как и я, причем выбирала самые драматические сюжеты: отцеубийство, похищение, душегубство, не брезговала даже мошенничеством и никогда не упускала случая обрушиться с нападками на правительство и превознести эмансипацию Дроздих. Одним словом, ум ее был способен на все, а целомудрие не стеснялось ничем; она писала без единой помарки и без всякого плана. То была идеальная Дроздиха-сочинительница[740].
Однажды, когда она трудилась с необыкновенным пылом, я увидел, что она обливается потом, а затем с удивлением заметил у нее на спине большое черное пятно. «Ах боже мой! – сказал я. – Что с вами? Вы больны?» Поначалу она немного испугалась и даже сконфузилась, но привычка к жизни в свете научила ее восхитительно владеть собой. Она быстро нашлась и сказала, что это чернильная клякса и что такое с ней нередко случается в приступе вдохновения.
«Неужели моя жена красится?» – подумал я.
Мысль эта не давала мне покоя. Я вспомнил бутылку клея. «О небо! – вскричал я. – Какое страшное подозрение! Неужели это небесное создание есть не что иное, как произведение живописи, дело рук маляра? неужели ради меня она покрыла себя слоем белил? Я думал, что сжимаю в объятиях родственную душу, исключительное существо, сотворенное для меня одного; неужели я избрал себе жену из муки?»
Ужасное сомнение мучило меня, и я придумал, как его разрешить. Я купил барометр и стал жадно дожидаться, чтобы стрелка его указала на дождь. Я хотел в ненастный день увезти жену за город и подвергнуть ее испытанию стиркой. Но дело происходило в июле; погода стояла отвратительно ясная.
Видимость счастья и привычка к сочинительству изострили мою чувствительность. Я был так простодушен, что порой во время работы над стихами чувство у меня брало верх над мыслью и я принимался плакать в ожидании рифмы. Жена очень любила эти редкие мгновения. Любая мужская слабость льстит женской гордости. Однажды ночью, когда я, следуя завету Буало, отделывал свой стих, не ведая покоя[741], мне захотелось излить душу.
– О ты, – обратился я к своей возлюбленной супруге, – ты, единственная и нежно любимая! ты, без кого жизнь есть сон! ты, чей взгляд и улыбка преображают мир, ты, счастье моего сердца, знаешь ли, как я тебя люблю? Чтобы изложить стихами банальную мысль, уже не раз изреченную другими поэтами, мне потребно лишь немного старательности и внимания, но где найду я слова, чтобы рассказать о твоей красоте? Даже память о прошедших невзгодах не поможет мне выразить сегодняшнее счастье. Без тебя я был одинок, как изгнанник-сирота, нынче я одинок, как король. Знаешь ли ты, мой ангел, понимаешь ли, моя краса, что в этом слабом теле – бренной оболочке, которую смерть пока еще не превратила в прах, в этом маленьком воспаленном мозгу, где зреют бесполезные мысли, нет ничего, что не принадлежало бы тебе? Послушай, что говорит мой разум, и восчувствуй, насколько сильнее моя любовь! О если бы гений мой был жемчужиной, а ты – Клеопатрой![742]
Неся этот вздор, я поливал жену слезами, и на моих глазах с нее сходила краска. От каждой новой слезинки являлось на свет перо даже не черное, а порыжелое от старости (думаю, она линяла не в первый раз). Этого чувствительного душа достало, чтобы в несколько минут смыть и клей, и муку: передо мной очутилась Птица, точь-в-точь похожая на самого заурядного и пошлого Дрозда.
Как быть? что сказать? на что решиться? Упреки были бесполезны. Конечно, я имел основания расторгнуть сделку ввиду недоброкачественности приобретенного товара и добиться признания моего брака недействительным. Но как осмелиться объявить всему свету о своем позоре? Стоит ли довершать свое несчастье? Я взял себя в лапки и решился покинуть свет, оставить литературное поприще, бежать в пустыню, по возможности избегать сношений с живыми существами и, подобно Альцесту,
уголок искать вдали от всех,
Где белым быть Дроздом смогу я без помех![743]
Я полетел прочь, продолжая ронять слезы; ветер, исполняющий для птиц роль случая, принес меня в Морфонтенский лес. На сей раз все уже спали. «Ну и брак, – думал я, – ну и безрассудство! Конечно, бедняжка стала белиться из самых добрых побуждений, но оттого участь моя не становится менее прискорбной, а ее перья – менее рыжими».
Соловей еще пел. Один в ночной тьме он от всего сердца наслаждался божественным даром, ставящим его куда выше любого поэта, и вольно изливал свои мысли в окрестной тиши. Я не мог отказать себе в удовольствии заговорить с ним.
– Как вы счастливы! – сказал я ему. – Мало того что вы поете, сколько хотите, и поете прекрасно, а все кругом вас слушают; у вас есть жена и дети, гнездо, друзья, мягкая подушка из мха, полная луна и никаких газет. Ни Рубини, ни Россини не могут сравняться с вами[744]; вы поете не хуже первого, вы проникли в тайну второго. Я, сударь, тоже пел и имел жалкий вид; я командовал словами, точно прусскими солдатами, и громоздил глупости, покуда вы оставались в лесной чаще. Можно ли узнать ваш секрет?
– Да, – отвечал Соловей, – но это не то, что вы думаете. Жена мне наскучила, и я ее не люблю; я влюблен в Розу; Саади, персиянин, рассказал об этом; я всю ночь заливаюсь в ее честь, а она спит и не слышит меня[745]. Теперь ее чашечка закрыта, и она качает в ней дряхлого Скарабея; завтра утром, когда я улечу спать, не помня себя от горя и усталости, она раскроет свои лепестки и Пчела вонзит жало прямо ей в сердце!
Альфред де МюссеПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА, из которой следует, что у Животных, как и у Людей, одна революция похожа на другую
Однажды все Звери еще раз собрались все вместе, и шум стоял такой, что хотелось заткнуть уши.
– Но в конце концов, на что вы жалуетесь? – спросил Лис у толпы.
– Если бы мы знали, – отвечала толпа, – разве стали бы мы жаловаться?
– Мы этого не знаем, – произнес чей-то голос, – но если хорошенько подумаем, то узнаем.
– Думайте, – сказал Лис.
– Какого черта было издавать книгу? – продолжал тот же голос. – Да и что это за книга? слишком длинная и слишком короткая. Не лучше ли бы сразу перейти к революции?
– Как сказать, – возразил оратор, – книгу сделать легче, чем революцию. А когда хотят сделать революцию, зачастую не делают вовсе нечего. Были случаи.
– Господа, – пришла на помощь своему приятелю Лису Куница, – попытка не пытка. Давайте начнем все сначала.
– Мог поспорить, что этим все кончится! – воскликнул Пересмешник. – Чернила, одни чернила. Что же – третий том? а затем четвертый, пятый, и так до восьмого, а затем до сотого, пока всем это не надоест хуже горькой редьки. Нашли что предложить! Вы забыли, любезнейшая, что приедается все, а хорошие вещи в первую очередь. Еще строчка, и у вас останутся только те подписчики, которым вы станете посылать книгу бесплатно, – да и они того и гляди откажутся ее получать.