Жорис-Карл Гюисманс - Наоборот
Однако в этот вечер дез Эссенту не хотелось музицировать. И он извлек из органчика лишь одну ноту, взяв бокальчик, предварительно наполненный ирландским виски.
Он снова сел в кресло и стал смаковать свой овсяно-ячменный сок с горьковатым дымком креозота.
Знакомые вкус и запах пробудили воспоминания, давным-давно забытое. Подобно Фениксу, это впечатление возникло из небытия и вызвало то же самое ощущение, какое было у него во рту, когда -- давно уже -- хаживал он к зубным врачам.
Дез Эссент вспомнил всех когда-либо виденных им дантистов, но, понемногу сосредоточившись, начал размышлять об одном из них, которого, благодаря давнему невероятному случаю, запомнил особенно.
Было это три года назад. Однажды ночью у него нестерпимо разболелся зуб. От боли дез Эссент чуть не сошел с ума, бегал из угла в угол, делал примочки.
Но зуб уже был запломбирован, и домашние средства здесь не годились. Помочь мог только врач. Дез Эссент в нетерпении ждал утра, решившись на любое лечение, лишь бы прекратилась боль.
Держась за щеку, он раздумывал, как поступить. Все известные ему дантисты -- богатые люди, дельцы, с которыми не так-то просто иметь дело. Записываться к ним на прием нужно заранее. Но это невозможно, ждать я не в силах, думал он. И решил пойти к первому попавшемуся зубодеру, к одному из тех эскулапов с козьей ножкой, которые, может, и не мастера лечить кариес и заделывать дырки, но зато вырвут самый упрямый зуб в мгновение ока. Они берутся за дело ни свет ни заря, и прийти к ним можно без записи. Наконец пробило семь. Он выбежал из дома и, вспомнив об одном таком коновале и "народном целителе", который обитал на набережной, помчался по улице, кусая носовой платок и сдерживая слезы.
Дом целителя было легко узнать по огромной черной вывеске с желтыми буквами "Доктор Гатонакс" и двум витринам, в которых были выставлены челюсти.-- розовые восковые десны с латунными крючками и фарфоровыми зубами. Дез Эссент добежал до дверей и весь в поту, задыхаясь, остановился, чудовищный страх охватил его, мороз пробежал по коже -- и зуб перестал болеть.
Дез Эссент замер перед входом как истукан. Наконец он пересилил тревогу, вошел в темный подъезд и бросился по лестнице через несколько ступенек. На четвертом этаже на эмалированной табличке небесно-голубыми буквами была выведена та же фамилия, что и на вывеске. Дез Эссент позвонил, но, увидев на ступеньках кровавые плевки, изменил свое решение и собрался было дать деру, рассудив, что готов терпеть боль до гробовой доски. Но тут, пригвоздив его к месту, из-за двери раздался слышный на всех этажах душераздирающий вопль, дверь раскрылась, и какая-то старуха попросила дез Эссента войти.
Дез Эссент овладел собой и был проведен в столовую. Открылась еще одна дверь, вышел могучий, как дуб, детина в рединготе и черных брюках и провел дез Эссента в соседнюю комнату.
Остальное дез Эссенту помнилось плохо. Кажется, он сел в кресло лицом к окну, и, ткнув пальцем в сторону больного зуба, пробормотал: "Тут уже есть пломба... лечить, наверное, бесполезно".
Детина остановил его объяснения, сунув ему в рот свой толстый указательный палец. Затем, чертыхаясь в усы -- закрученные кверху и нафабренные, -- взял со стола какой-то инструмент.
И действо началось. Дез Эссент, вцепившись в ручки кресла, почувствовал на десне что-то холодное, и вдруг от дикой боли искры посыпались у него из глаз. Он забил ногами и стал блеять, как овца при заклании.
Раздался треск. Зуб поддался и раскололся. Дез Эссенту почудилось, что ему отрывают голову и у него в черепе треснуло. Он обезумел от боли, закричал не своим голосом и попытался отпихнуть мучителя, но тот снова запустил ему руку в рот, точно хотел добраться до кишок, а затем резко отпрянул и, приподняв дез Эссента за челюсть в воздух, с силой опустил обратно в кресло. И остался стоять на фоне окна, держа в руке щипцы и дуя на зажатый в них синеватый, со свисавшей красной каплей зуб!
Едва живой, дез Эссент до краев залил кровью плевательницу и жестом остановил старуху, которая собиралась завернуть зуб в газетку и дать дез Эссенту на память. Отвергнув дар, он заплатил два франка, опрометью кинулся вниз по лестнице и, оставляя кровавые плевки на ступенях, выскочил на улицу, неожиданно почувствовав, что полон счастья, помолодел на десять лет и все ему на свете интересно.
-- Уф! -- выдохнул дез Эссент под напором воспоминаний. Он встал с кресла, чтобы это видение, и притягательное, и отталкивающее, вконец рассеялось, и, полностью придя в себя, с беспокойством подумал о черепахе.
Та по-прежнему не двигалась. Он коснулся ее. Черепаха была мертва. Видимо, привыкнув к тихому, скромному существованию в убогом панцире, она не вынесла навязанной ей кричащей роскоши, нового облачения и драгоценных камней, украшавших ее спину, как дароносицу.
ГЛАВА V
По мере того как крепло в нем стремление к побегу и освобождению от мира ничего не выражающих физиономий, он ощутил, что не способен больше воспринимать живопись, изображавшую это общество -- парижан, то сидящих за работой в четырех стенах, то снующих по городу в поисках денег.
Утратив интерес к современным художникам, он тем не менее решил, что не станет сверх меры ни презирать их, ни жалеть, обзаведется картинами изящными, тонкими, по-старинному поэтичными, по-эллински демоническими -полотнами, совершенно не связанными с временами и нравами.
Ему хотелось, чтобы живопись говорила и уму, и сердцу и, перенося в неведомый мир, стирала все следы новейших идей и увлечений -- приводила в трепет его нервы вязью своих фантасмагорий и переливами то чарующих душу, то ввергающих в ужас миражей.
Из художников дез Эссент больше всего восхищался Гюставом Моро.
Он купил две его картины и ночи напролет простаивал у одной из них, "Саломеи". Вот ее содержание.
Под сводами дворца, которые несли на себе мощные, как в романском соборе, колонны, располагался жертвенник, походивший на церковный престол. Колонны были выложены мозаикой, покрыты цветной глазурью, украшены лазуритом и сардониксом. Сам же дворец одновременно походил и на мечеть, и на византийскую базилику.
Полукруглые ступени поднимались к трону, где, сомкнув колени и положив на них руки, восседал в тиаре тетрарх Ирод.
Его пергаментно-желтый и дряхлый лик был изборожден морщинами. Длинная борода, подобно облаку на звездном небе, белела на парче, усыпанной бриллиантами.
Сидел он неподвижно, в священной позе индусского божества. Вокруг дымились благовония, в клубах фимиама поблескивали глаза зверей и драгоценные камни трона; дымок поднимался, таял под аркадами и голубел, смешиваясь под сводами с золотыми солнечными лучами.
Воздух храма напоен благовониями, перегрет, до одури сладок. И вот, Саломея, властно подняв левую руку и поднеся к лицу правую, с большим лотосом, ступает медленно и плавно, а какая-то женская фигура, сидя поодаль, подыгрывает ей на гитаре.
Саломея сосредоточенна, торжественна, почти царственна. Начинает она похотливый танец, который должен воспламенить дряхлого Ирода. Ее груди волнуются, от бьющих по ним ожерелий твердеют соски. На влажной коже блещут алмазы. Сверкает все: пояс, перстни, браслеты. Платье шито жемчугом, золотом, серебром -- настоящая ювелирная кольчуга, что ни петелька -камушек. Кольчуга вспыхивает, струится огненными змейками, плавится на матовой плоти и розовой коже и походит на жука с переливчатыми, красно-желто-лазурно-зелеными крылышками.
Саломея смотрит сосредоточенно-пронзительно, как лунатик, и не видит ни затрепетавшего Ирода, ни свирепой своей родительницы, Иродиады, которая не сводит с дочери глаз, ни гермафродита или, может, евнуха, стоящего с мечом у подножия трона -- безобразной фигуры, закутанной до глаз, с обвисшей грудью кастрата под оранжевой туникой.
Образ Саломеи, столь впечатливший художников и поэтов, уже много лет не давал дез Эссенту покоя. То и дело открывал он старую, издания Пьера Варике, Библию в переводе докторов богословия Левенского университета и, перечитывая в Евангелии от Матфея простой и безыскусный рассказ об усекновении главы Иоанна Крестителя, размышлял о прочитанном:
"Во время же празднования дня рождения Ирода, дочь Иродиады плясала пред собранием и угодила Ироду;
Посему он с клятвою обещал ей дать, чего она ни попросит.
Она же, по наущению матери своей, сказала: дай мне здесь на блюде голову Иоанна Крестителя.
И опечалился царь; но, ради клятвы и возлежащих с ним, повелел дать ей,
И послал отсечь Иоанну голову в темнице.
И принесли голову его на блюде и дали девице, а она отнесла матери своей".
Но ни Матфей, ни Марк, ни Лука, ни Иоанн ни словом не обмолвились о безумном и порочном ее обаянии. И осталась она непонятой, таинственно, неясно проступая сквозь туман столетий, -- была малоинтересной обычным, приземленным людям, но волновала обостренное восприятие невротиков. Не получалась она у поэтов плоти, к примеру у Рубенса, который изобразил ее своего рода фландрской мясничихой, и оказалась неразгаданной писателями, проглядевшими и завораживающий жар плясуньи, и утонченное достоинство преступницы.