KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Разное » Генрих Бёлль - Хлеб ранних лет

Генрих Бёлль - Хлеб ранних лет

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн "Генрих Бёлль - Хлеб ранних лет". Жанр: Разное издательство -, год -.
Перейти на страницу:

Не знаю, страдал ли я: темно-серые толщи вод сомкнулись надо мной, и в то же время голова у меня была ясная, как никогда, — я успел подумать, что теперь придется извиниться перед фрау Флинк, она всегда была так добра ко мне, это она подыскала комнату для Хедвиг, а иной раз, когда у меня был усталый вид, варила мне кофе. «Когда-нибудь, — думал я, — придется перед ней извиниться». Еще многое, многое мне придется сделать, и я думал обо всем этом, даже о той женщине с Курбельштрассе, которая рыдала сегодня в телефон и все еще, наверное, меня ждет.

Теперь я точно знал то, что знал всегда, — просто все эти шесть лет боялся признаться: я ненавижу эту работу, как ненавидел и все прочие работы, которым пробовал обучиться. Я ненавижу стиральные машины, меня тошнит от запаха мыльной воды, и это не просто физическая тошнота, а нечто большее. Я теперь знал, что всегда любил в своей работе только деньги, и деньги у меня есть; я сунул руку в карман — да, деньги тут.

Я снова закурил, но и это проделал машинально: достал пачку из кармана, щелчком вытолкнул из нее сигарету, дверь подъезда на мгновение озарилась красноватым пламенем зажигалки, а потом, тоже на миг, утонула в сизом облачке табачного дыма, — но сигарета не пошла, показалась невкусной, и я, не докурив, бросил ее в сточную канаву. А потом, когда захотел закурить еще одну, по весу пачки почувствовал, что сигареты кончились, — отправил туда же и пустую пачку.

И даже голод и легкое чувство дурноты, что поднималось откуда-то снизу, как жидкость в реторте, — все это было как бы не со мной, помимо меня, отдельно. Я никогда не умел петь, но сейчас, стоя перед дверью, из которой рано или поздно обязательно выйдет Хедвиг, я готов был запеть и знал: у меня получится.

Я всегда знал, что Виквебер жулик, хоть у него и все «по закону», но только сейчас, здесь, на шероховатом гранитном бруске тротуарного бордюра, глядя на эту дверь, я разгадал секрет жульничества: два года я работал у него на фабрике, а потом отвечал за технический контроль и сбыт электроприборов, которые там изготовлялись, приборов, цену на которые мы с Виквебером и Уллой вычисляли и устанавливали сами. Сырье у нас было дешевое, дешевое и добротное, то же сырье шло на оборудование самолетов и подводных лодок, и Виквебер получал его вагонами, так что цену на бойлеры они скалькулировали по 90 марок за штуку: в ту пору это была цена трех буханок хлеба, если рынок был, как у них это называлось, «насыщен», и двух буханок, если он был, как у них это называлось, «жидковат». И я сам, лично, проверял каждый бойлер в каморке над книжной лавкой и на каждом отштамповывал свое клеймо с буквой «Ф» и датой проверки, после чего ученик оттаскивал бойлеры на склад, где их запаковывали в промасленную бумагу, — а год назад я купил такой бойлер для отца, Виквебер отпустил мне его по себестоимости, и кладовщик провел меня на склад, чтобы я сам выбрал, какой мне понравится. Я сунул бойлер в машину, отвез отцу, а когда устанавливал, обнаружил на корпусе свое личное клеймо с буквой «Ф» и дату — 19.02.47, — и уже тогда смутно почувствовал неладное, какая-то тут была закавыка, как в уравнении с одним неизвестным, но только сейчас, на тротуарном бордюре, перед дверью, откуда должна появиться Хедвиг, меня осенило, и вся схема жульничества стала мне ясна, как дважды два, без всяких там неизвестных: бойлер, стоивший в ту пору три буханки хлеба, теперь стоит двести буханок, и даже мне, пайщику, который исправно получает свои проценты, покупка бойлера по «себестоимости» обошлась примерно в сто тридцать буханок, — помню, я сам ужасно удивился, осознав цену этого одного неизвестного, и сразу подумал обо всех утюгах, бойлерах, кипятильниках и электроплитках, на которых целых два года штамповал свою букву «Ф».

И почему-то тут же вспомнил свое возмущение — давно, еще в детстве, когда как-то зимой родители свозили меня в Альпы. Отец сфотографировал маму на фоне заснеженных горных вершин, а я как сейчас вижу ее темные волосы и светлое пальто. Я стоял рядом с отцом, когда он делал снимок: все вокруг белым-бело, и на этом белом — темное пятно маминых волос; но когда дома отец показал мне негатив, все оказалось наоборот: на фоне угольных куч стояла белокурая негритянка. Я был возмущен до глубины души, и все объяснения химических процессов — в них, кстати, не было ничего особенно хитрого — меня не удовлетворили. Мне с тех пор всегда казалось, казалось всю жизнь, вот до этой самой минуты, что с помощью химических формул всяких там солей и растворов объяснить это невозможно, зато, помню, меня буквально заворожило слово «проявитель»; потом, чтобы хоть как-то меня успокоить, отец специально повез нас за город и сфотографировал маму в черном пальто на фоне угольного склада, и тогда на негативе я увидел ту же белокурую негритянку в белом пальто на фоне высоченных снежных гор; черное опять стало белым, теперь это было только мамино лицо, зато ее черное пальто и груды угля сияли такой нестерпимой, такой праздничной белизной, что казалось, будто мама и вправду улыбается, очутившись в сказочном снежном царстве.

После этого второго снимка возмущение мое ничуть не убавилось, и с тех пор фотокарточки сами по себе никогда меня не интересовали, я вообще не понимал, зачем их печатать, ведь это заведомая неправда: я хотел видеть негативы, меня магнитом тянуло в темную комнату, где отец в красноватом полумраке опускал белые прямоугольники в таинственные ванночки с «проявителем» и они плавали до тех пор, пока снег не становился снегом, а уголь — углем, но то был не взаправдашний снег и не взаправдашний уголь, вот снег на негативе казался мне настоящим снегом, и уголь на негативе — настоящим углем. Отец пытался меня успокоить, объясняя, что единственно верный снимок со всего, что есть на свете, хранится лишь в одном месте, нам, смертным, недоступном, — в темной комнате у Господа Бога, но и это объяснение казалось мне в ту пору слишком простым, потому что Бог — это всего лишь такое важное слово, которым взрослые норовят отделаться от всех непонятных вещей.

Но здесь, на этом тротуаре, я, кажется, понял отца: я знал, что с меня, стоящего вот тут, сейчас делается снимок, что образ мой — одинокая фигурка где-то там, глубоко, под толщами серых вод — уже запечатлен, и мне до смерти хотелось этот свой образ узреть. Если бы сейчас со мной заговорили по-английски, я бы запросто по-английски ответил, и только сейчас, здесь, на этом тротуаре, перед домом Хедвиг, мне стало ясно то, что я всегда страшился себе уяснить и в чем по застенчивости никому еще не отважился признаться: мне важно, бесконечно важно прийти к мессе до пожертвования и не менее важно потом, когда церковь опустеет, посидеть там одному, немножко, а иногда и долго, до тех пор, пока причетник не начнет так же демонстративно позвякивать связкой ключей, как официант демонстративно составляет стулья на столы, давая понять засидевшемуся посетителю, что заведение закрывается, и печаль, с которой этот посетитель отправляется восвояси, очень даже сродни той печали, которую испытываю я, когда меня таким вот образом выставляют из церкви, хоть я и пришел к самому концу службы. Казалось, теперь я понимаю то, что прежде было совершенно недоступно моему пониманию: что Виквебер, хоть он и пройдоха, при этом и в самом деле человек набожный, и что и то и другое — и набожность, и пройдошливость — в нем подлинно, и моя ненависть к нему вмиг улетучилась, как улетучивается из рук ребенка воздушный шарик, который он весь день крепко-накрепко держал за ниточку в кулачке, а тут вдруг выпустил и, задрав голову, смотрит, как шарик, взлетая в вечернее небо, становится все меньше, меньше, пока совсем не исчезнет из глаз. Я даже слышал собственный легкий вздох, когда моя ненависть к Виквеберу внезапно улетучилась.

«Лети с богом», — подумал я и на миг выпустил из вида дверь, пытаясь проследить за своим отлетевшим вздохом, — и именно в этот миг ощутил в себе легкую пустоту там, где раньше была ненависть, пустоту, которая тянет меня куда-то вверх, как воздушный пузырь рыбу, но то был только миг, а потом это место заполняла свинцовая тяжесть, смертельный груз безразличия. А еще я время от времени поглядывал на часы, но не на часовую стрелку и не на минутную, а только на крошечный кружочек, как бы невзначай размещенный над цифрой шесть — только в этот кружочек убегало от меня время, только эта шустрая стрелка-побегунья еще способна была меня тронуть, большие же, неповоротливые и медлительные, — ничуть, зато эта, маленькая, неугомонная, трудилась вовсю, она бежала очень быстро, эта ловкая и очень точная машинка, и с каждым тактом она словно открамсывала ломтик от чего-то незримого, от времени, и с каждым оборотом все глубже и глубже вгрызалась, ввинчивалась в пустоту, и пыль, которую она высверливала из этой пустоты, оседала на мне волшебным порошком, превращая меня в заколдованное изваяние.

Я видел, как девушки из салона-прачечной стайкой пошли обедать, потом видел, как они вернулись. Видел фрау Флинк, застывшую в дверях салона, видел, как она покачивает головой. У меня за спиной проходили люди, люди проходили и по тротуару напротив, мимо двери, из которой рано или поздно выйдет Хедвиг, и, проходя, они на секунду заслоняли дверь, а я думал обо всем, что мне еще надо бы сделать: пять адресов, имена пяти клиентов были записаны на листочке, который остался в машине, а на шесть у меня назначено свидание с Уллой в кафе Йооса, но на Улле мысль почему-то не задерживалась, все время проскакивала мимо.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*