Генрих Бёлль - Хлеб ранних лет
И в те минуты, идя за ней следом, понял, что буду владеть ею и ради того, чтобы владеть ею, готов сокрушить все, что встанет у меня на пути. Я видел, как крушу стиральные машины, как вдребезги разбиваю их тяжеленным молотом. Я смотрел на спину Хедвиг, на ее шею, на ее руки, смотрел на костяшки пальцев, побелевшие от тяжелой ноши. Я ревновал ее к контролеру, что посмел на секунду коснуться ее руки, когда она протянула ему билет, ревновал к асфальту перрона, по которому ступали ее ноги, и только почти у самого выхода сообразил, что надо взять у нее чемодан.
— Простите, — пробормотал я, подскочив к ней и забирая чемодан.
— Очень мило с вашей стороны, что вы пришли меня встретить, — сказала она.
— Как? — изумился я. — Разве вы меня знаете?
— Ну конечно, — она засмеялась. — Ведь ваша фотокарточка всегда стоит на письменном столе у вашего отца.
— Вы знаете моего отца?
— Еще бы, — ответила она. — Он же у нас преподавал.
Я сунул чемодан на заднее сиденье, поставил рядом ее сумку и помог ей сесть в машину, — так я впервые прикоснулся к ее ладони, к ее локтю: округлый и крепкий локоть, большая, но удивительно легкая ладонь, легкая, прохладная и сухая, — а когда я обходил машину, чтобы сесть за руль, я вдруг остановился перед радиатором и открыл капот, сделав вид, будто мне надо что-то посмотреть в моторе, но смотрел только на нее, замершую там, в машине, за ветровым стеклом, и внезапно ощутил страх, но уже не тот, прежний страх, что ее может открыть и завоевать кто-то другой, тот страх исчез, ибо я знал, что отныне не отойду от нее ни на шаг, ни в этот день, ни в дни, которые будут после, во все те дни, сумма которых зовется жизнью. Нет, то был совсем новый страх, страх перед тем, что теперь неминуемо должно случиться: поезд, в который я собирался сесть, был готов к отправлению, но стоял под паром, пассажиры заняли свои места, семафор открыт, кондуктор в красной фуражке поднял свою лопаточку, и все ждут только меня, а я уже вскочил на подножку, все ждут, когда я наконец войду в вагон, — но в этот самый миг я спрыгнул. Я думал о бесконечных разговорах по душам, которые мне предстоит выдержать, и понял вдруг, что всегда ненавидел разговоры по душам, всю эту нескончаемую и бессмысленную болтовню, унылые, бесплодные препирательства — кто виноват, а кто нет, попреки, скандалы, телефонные звонки, письма, вину, которую мне придется на себя взвалить, — вину, которая уже на мне. Я видел свою прежнюю, вполне «терпимую» жизнь — она работала на холостом ходу, как какая-то удивительно сложная машина, при которой не было механика; меня при ней не было; движок пошел вразнос, расшатывались болты, поршни раскалились докрасна, уже летели в воздух какие-то железяки и воняло гарью. '
Я давно уже закрыл капот и, опершись локтями на нос машины, просто смотрел сквозь ветровое стекло на ее лицо, разделенное косой полоской «дворника» на неравные части: мне казалось непостижимой загадкой, как это ни один мужчина до сих пор не заметил, до чего она прекрасна, почему еще ни один не распознал ее красоту, — или, быть может, эта красота явилась на свет лишь в тот миг, когда я узрел ее?
Она взглянула на меня, когда я влез в машину и уселся за руль, и в глазах у нее я прочел страх, что я сейчас что-нибудь скажу или, не дай бог, сделаю, но я ни слова не сказал, молча тронул машину с места, и мы поехали в город; лишь иногда, делая правый поворот, я краем глаза видел ее профиль и заметил, что она тоже искоса на меня поглядывает. Я въехал на Юденгассе и уже сбавил скорость, чтобы остановиться перед домом, где ей предстояло жить, но я понятия не имел, что мне делать, когда мы остановимся, вылезем из машины и войдем в дом, и, рванув дальше, проехал всю Юденгассе, потом прокатил ее чуть ли не по всему городу, снова вывернул на вокзал, с вокзала той же дорогой вернулся на Юденгассе и только теперь остановил машину.
Я не сказал ни слова, помогая ей выйти из машины и снова почувствовал в своей левой руке ее легкую сухую ладонь и крепкий округлый локоть. Я взял ее чемодан, подошел к парадному, позвонил и даже не позволил себе на нее оглянуться, зная, что она, прихватив сумку, идет за мной следом. Я первым, с чемоданом, вошел в дом, взбежал наверх, поставил чемодан перед дверью и, уже спускаясь вниз, встретил Хедвиг: с сумкой в руках, она медленно поднималась по лестнице. Я не знал, как к ней обратиться, Хедвиг — неудобно, «фройляйн Муллер» — тем более, поэтому я просто сказал:
— Через полчаса я заеду, и мы поедем обедать, хорошо?
Она только кивнула, глядя куда-то мимо, и лицо у нее было такое, будто она что-то глотает и никак не может проглотить. Больше я ничего не стал говорить, сбежал вниз, сел в машину и поехал, сам не знаю куда. Я не помню, по каким улицам ехал, о чем думал, помню только, что почувствовал себя бесконечно одиноко в машине, на которой прежде почти всегда ездил один, лишь изредка вдвоем с Уллой, и я все пытался вспомнить, вообразить, как же это было час назад, когда я — еще без Хедвиг — ехал к вокзалу.
Но я не мог, не мог вспомнить, как это было: да, я видел самого себя в своей машине, видел, как я один еду к вокзалу, но это был как бы и не я вовсе, а мой брат-близнец, с которым мы хоть и похожи как две капли воды, но только внешне, а так — ничего общего. Опомнился я, только поняв, что прямиком рулю к цветочному магазину, — я остановил машину, вошел. Меня обдало прохладой и сладковатым цветочным дурманом, в магазине было пусто. «Нужны зеленые розы, — думал я, — да, розы с зелеными лепестками», и тут увидел себя в зеркале, увидел, как достаю из кармана бумажник и вынимаю деньги; я даже не сразу себя узнал и тут же покраснел, поняв, что бормочу вслух — «зеленые розы», — и испугавшись, что меня кто-нибудь услышит; я и узнал-то себя только тогда, когда понял, что краснею, и подумал: «Так это, значит, и вправду ты, это у тебя такой благородный вид». Откуда-то из глубины выплыла пожилая продавщица, еще издали пытаясь ослепить меня сиянием свой улыбки и ровных искусственных зубов: видимо, она только что доела свой завтрак и, проглотив последний кусок, тут же натянула на лицо свою заученную улыбку, но мне показалось, что этот последний кусок ей все еще мешает и улыбка никак не натягивается. По лицу ее я сразу понял, что мысленно она уже зачислила меня в разряд «алая роза», и она, сияя улыбкой, действительно тотчас направилась к огромному букету красных роз, что стояли в серебряном ведерке. Ее пальцы уже ласково и умело перебирали цветы, но была в этих движениях какая-то непристойность, напомнившая мне про бордели, от которых Бротих, муж хозяйки, меня так рьяно предостерегал, и я вдруг понял, отчего мне так противно: тут все, как в борделе, я это точно знал, хоть никогда в жизни в борделе не был.
— Прелесть, правда? — спросила продавщица.
Но я не хотел красные, я их вообще не люблю.
— Белые, — прохрипел я, и она с улыбкой подошла к другому бронзовому ведерку, где стояли белые розы.
— Ах, вам на свадьбу, — понимающе сказала она.
— Да, — ответил я, — мне на свадьбу. — Из кармана пиджака я вынул все, что было, — две купюры и мелочь, — выложил все это на прилавок и сказал, как в детстве, когда, протягивая продавцу медяки, просил: «Конфет на все». — Белых роз на все... Только зелени побольше.
Продавщица взяла купюры, кончиками пальцев ловко перебрала мелочь, потом на листе оберточной бумаги быстренько вычислила, сколько роз мне причитается. Пересчитывая деньги, она перестала улыбаться, но едва направилась к бронзовому ведерку, улыбка тотчас же вернулась на ее лицо, непроизвольно, как икота. Сладковатый, удушливый дурман, заполнивший все вокруг, вдруг ударил мне в голову, точно смертельный яд, — я в два прыжка оказался у прилавка, сгреб свои деньги и выбежал вон.
Я вскочил в машину — и одновременно, точно откуда-то из несусветной дали, я видел, как вскакиваю в машину, словно бандит, только что ограбивший магазинную кассу, — рванул с места, а когда увидел перед собой вокзал, мне почудилось, что с тех пор, как я встретил Хедвиг, я вижу его уже тысячу лет по тысяче раз на дню, — но стрелки вокзальных часов показывали лишь десять минут первого, а когда я бросал монету в автомат, было без четверти двенадцать: я все еще слышал жужжание, с которым автомат проглотил монету, а потом легкий издевательский щелчок, когда он выплюнул билетик, — но за эти минуты я успел напрочь забыть, кто я такой, как выгляжу и чем в жизни занимаюсь.
Я объехал вокруг вокзала, остановился у цветочного киоска возле ремесленного банка и на три марки попросил желтых тюльпанов — мне выдали десять штук, я протянул продавщице еще три марки и получил еще десять. Я отнес цветы в машину, бросил их на заднее сиденье рядом с чемоданчиком для инструментов, после чего, снова пройдя мимо цветочного киоска, вошел в ремесленный банк и тут, доставая из внутреннего кармана пиджака книжку и неспешно направляясь к стойке кассы, сам себе показался немножко смешным, слишком торжественным, что ли, а еще мне было страшно — вдруг мне не выдадут мои деньги? На зеленой обложке чековой книжки у меня была записана сумма моих сбережений — 1710 марок 80 пфеннигов, и я медленно заполнил чек, выведя число 1700 в квадратике в правом углу, а внизу, в графе «сумма прописью» — «одна тысяча семьсот марок». И когда внизу, справа, поставил свою подпись — Вальтер Фендрих, — вдруг почувствовал себя мошенником, подделывающим подпись под чужим чеком. И все еще боялся разоблачения, когда протянул чек девушке-контролеру, но она, даже не взглянув на меня, взяла чек, бросила его на ленту транспортера и дала мне желтый картонный номерок. Я подошел к окошечку кассы, увидел, как по ленте транспортера рядком ползут чеки, вскоре приполз и мой, тем не менее я удивился, услышав, как кассир выкрикивает мой номер, положил на белую мраморную доску номерок и тут же получил деньги: десять сотенных и четырнадцать бумажек по пятьдесят.