Анри Барбюс - Огонь
- А мне-то что! Подчиняйся или нет, мне на это наплевать.
Вместе с точными писаными известиями пришли и другие, поважней, но зато неопределенные и сказочные: будто бы дивизию сменят и пошлют на отдых в Марокко, а может быть, в Египет.
- Да ну? Э-э!.. О-о!.. А-а!!!
Все слушают. Поддаются соблазну новизны и чуда.
Однако кто-то спрашивает:
- А кто тебе сказал?
Почтарь называет источник своих сведений:
- Фельдфебель из отряда ополченцев; он работает при ГШК.
- Где?
- При Главном штабе корпуса... Да и не он один это говорит. Знаешь, еще парень, не помню, как его звать: что-то вроде Галля, но не Галль. Кто-то из его родни, не помню уж, какая-то шишка. Он знает.
- Ну и как?..
Солдаты окружили этого сказочника и смотрят на него голодным взглядом.
- Так в Египет, говоришь, поедем?.. Не знаю такого. Знаю только, что там были фараоны в те времена, когда я мальчишкой ходил в школу. Но с тех пор...
- В Египет!..
Эта мысль внезапно овладевает воображением.
- Нет, лучше не надо! - восклицает Блер. - Я страдаю морской болезнью, блюю... Ну, да ничего, морская болезнь быстро проходит... Только вот что скажет моя хозяйка?
- Не беда! Привыкнет! Там улицы кишмя кишат неграми и большими птицами, как у нас воробьями.
- А ведь мы должны были отправиться в Эльзас?
- Да, - отвечает почтальон. - В Казначействе некоторые так и думают.
- Что ж, это дело подходящее!
...Но здравый смысл и опыт берут верх и гонят мечту. Уж сколько раз твердили, что нас пошлют далеко, и столько раз мы этому верили, и столько раз это не сбывалось! Мы вдруг как будто просыпались после сна.
- Все это брехня! Нас слишком часто охмуряли. Не очень-то верь и не порть себе кровь.
Солдаты опять расходятся по своим углам; у некоторых в руке легкая, но важная ноша - письмо.
- Эх, надо написать, - говорит Тирлуар, - недели не могу прожить, чтобы не написать домой. Ничего не поделаешь!
- Я тоже, - говорит Эдор, - я должен написать женке.
- Здорова твоя Мариетта?
- Да, да. С ней все в порядке.
Некоторые уже примостились для писания. Барк стоит, разложив бумагу на записной книжке в углублении стены: на него словно нашло вдохновение. Он пишет, пишет, согнувшись, с остановившимся взглядом, поглощенный своим делом, словно скачущий всадник.
У Ламюза нет воображения; он сел, положил на колени пачку бумаги, послюнил карандаш и перечитывает последние полученные им письма: он не знает, что написать еще, кроме того, что уже написал, но упорно хочет сказать что-то новое.
От маленького Эдора веет нежной чувствительностью; он скрючился в земляной нише. Он держит в руке карандаш, сосредоточился и, не отрываясь, смотрит на бумагу; он мечтательно глядит, вглядывается, что-то видит, его озаряет другое небо. Взгляд Эдора устремлен туда. Эдор словно разросся в великана и достигает родных мест...
Именно в эти часы люди в окопах становятся опять, в лучшем смысле слова, такими, какими были когда-то. Многие предаются воспоминаниям и опять заводят речь о еде.
Под грубой оболочкой начинают биться сердца; люди невольно бормочут слова любви, вызывают в памяти былой свет, былые радости: летнее утро, когда в свежей зелени сада сияет белизной сельский дом или когда в полях на ветру медлительно и сильно колышутся хлеба и рядом беглой женственной дрожью вздрагивают овсы; или зимний вечер, стол, сидящих женщин и нх нежность, и ласковую лампу, и тихий свет ее жизни, и ее одежду - абажур.
Между тем Блер принимается за начатое кольцо: он надел еще бесформенный алюминиевый кружок на круглый кусочек дерева и обтачивает его напильником. Он усердно работает, изо всех сил думает: на его лбу обозначаются две морщины. Иногда он останавливается, выпрямляется и ласково смотрит на свое изделие, словно оно тоже глядит на него.
- Понимаешь? - сказал он мне однажды о другом кольце. - Дело не в том, хорошо это вышло или скверно. Главное, я сам это сделал для жены, понимаешь? Когда меня одолевала тоска и лень, я глядел на эту карточку (он показал фотографию толстой женщины), и тогда мне опять становилось легко работать над этим кольцом. Можно сказать, мы сделали его вместе, понимаешь? Можно сказать, кольцо было мне добрым товарищем, и я с ним простился, когда отправил его моей хозяйке.
Теперь он вытачивает новое кольцо. С медным ободком. Блер работает рьяно. Он вкладывает в эту работу всю душу и хочет как можно лучше выразить свое чувство; у него своя каллиграфия.
Почтительно склоняясь над легкими, убогими "драгоценностями", такими маленькими, что большая огрубевшая рука не может их удержать и роняет, эти люди, сидящие в голых ямах, кажутся еще более дикими, еще более первобытными, но вместе с тем и более человечными, чем в любом другом облике.
Невольно возникает мысль о первом изобретателе, праотце художников, который пытался придать долговечным материалам образ всего, что он видел, и вдохнуть в них душу всего, что чувствовал.
* * *
- Идут! Идут! - возвещает шустрый Бике, исполняющий в нашей части траншеи обязанности швейцара. - Их целая куча!
Действительно, появляется туго затянутый, наглухо застегнутый унтер и, помахивая ножнами от сабли, кричит:
- А ну, проваливай! Говорят вам, проваливай! Чего вы тут околачиваетесь? Живо! Чтоб я вас больше не видел в проходе!
Все нехотя отходят. Некоторые, в сторонке, медленно, постепенно погружаются в землю.
Идет рота ополченцев, присланная сюда для земляных работ по укреплению окопов второй линии и тыловых ходов. Они вооружены кирками и ломами, одеты в жалкие лохмотья, еле волочат ноги.
Мы их разглядываем. Они проходят один за другим, исчезают. Это скрюченные старички с пепельными щеками или толстяки, страдающие одышкой, затянутые в слишком тесные, выцветшие, замаранные шинели; пуговиц не хватает; изодранное сукно оттопыривается.
Наши зубоскалы, Барк и Тирет, прижавшись к стене, рассматривают их сначала молча. Потом начинают улыбаться.
- Парад метельщиков! - говорит Тирет.
- Посмеемся! - возвещает Барк.
Кое-кто из старичков забавен. Вот у этого, что плетется в шеренге, плечи покатые, как у бутылки; у него очень узкая грудь и тощие ноги, и все-таки он пузатый.
Барк не выдерживает:
- Эй ты, барон Дюбидон!
- Ну и пальтецо! - замечает Тирет, завидев человека, у которого вся шинель в разноцветных заплатах.
Он окликает ветерана:
- Эй, дядя с образчиками!.. Эй ты, послушай!
Тот оборачивается и глядит на Тирета, разинув рот.
- Дяденька, послушай, будь любезен, дай мне адрес твоего лондонского портного!
Человек с поношенным, морщинистым лицом хихикает. Услышав оклик Барка, он останавливается, но поток людей, идущих за ним, сейчас же уносит его дальше.
Проходит несколько менее замечательных фигур, и вдруг появляется новая жертва для шутников. На красной жесткой шее растет что-то вроде грязной бараньей шерсти. Колени согнуты, тело подалось вперед, спина колесом; этот ополченец еле держится на ногах.
- Глянь, - орет Тирет, указывая на него пальцем, - вот знаменитый человек-гармошка! На ярмарке вы бы платили, чтобы поглазеть на него. А здесь - задаром.
Ополченец вполголоса ругается. Кругом хохочут.
Этого достаточно, чтобы подзадорить остряков; желание вставить свое словцо и позабавить нетребовательную публику побуждает пх вышучивать старых товарищей по оружию, которые трудятся днем и ночью на окраинах великой войны, подготовляя и приводя в порядок поля битв.
В издевке принимают участие и другие зрители. Сами жалкие, они глумятся над людьми, еще более жалкими.
- Погляди-ка на этого! А вон тот!
- Нет, полюбуйся на того низкозадого: у него зад по земле волочится! Эх ты, недоносок! Не достать тебе до неба! Эй!
- А этот верзила! Конца-краю ему нет! Вот так небоскреб. Это человек стоящий! Да, ты человек стоящий, старина!
"Стоящий человек" идет мелкими шажками; он держит кирку прямо перед собой, как свечу; у него искаженное лицо, весь он скрючился от "прострела".
- Эй, дедушка, хочешь два су? - спрашивает Барк, хлопая его по плечу, когда тот проходит совсем близко.
Оскорбленный ополченец ворчит:
- Ах ты чертов шалопай!
Тогда Барк пронзительным голосом кричит:
- Ну, ты поаккуратней, старый слюнтяй, лохань с дерьмом!
Ополченец резко поворачивается и в бешенстве что-то бормочет.
- Э-э, - смеясь, кричит Барк, - да он и сердиться умеет, рухлядь. Он и драться готов, скажите пожалуйста! Его можно было бы испугаться, будь ему только на шестьдесят лет меньше!
- И если бы он не нахлестался, - без всякого основания прибавляет Пепен, уже отыскивая взглядом другие жертвы.
Показывается впалая грудь последнего старика, и вскоре исчезает его сутулая спина.
Шествие ветеранов, изможденных, измаранных окопной грязью, заканчивается; зрители, эти мрачные троглодиты, наполовину вылезшие из своих зловонных пещер, провожают их насмешливыми, почти враждебными взглядами.