Белькампо - Избранное
Тем временем молва о чудесной способности Яна разнеслась повсюду. Его наперебой приглашали в другие комиссии.
Через два года он возглавил все государственные закупки и буквально диктовал свою волю. Отныне он присутствовал на любой мало-мальски значительной церемонии, где понаторел в изящных манерах и приобрел навык вовремя поднимать бокал за здоровье их превосходительств. И в остальных вопросах, касающихся искусства, его теперь не чурались. Его голос, который силой привычки обрел начальственные нотки, всегда оказывал свое действие.
Прошло еще два года, и его назначили министром культуры. Эта молниеносная карьера произвела глубокое впечатление даже на самих художников. А дома у него была собрана огромная коллекция картин, с которых жена, укоризненно качая головой, каждую неделю смахивала пыль.
НЕПЕРЕВАРЕННЫЕ КРОШКИВсем известно, что окружающий нас материальный мир подразделяется на твердые вещества, жидкости и газы. Оставим за пределами этой классификации такие унылые переходные формы, как сироп и туман.
В школе нас учили, что любое вещество при достаточном охлаждении затвердевает, а при достаточном нагревании превращается в газ. Значит, между твердым, исидким и газообразным существенной разницы нет, это всего-навсего три ипостаси одного и того же вещества, как, например, лед, вода и пар. Учитель в свое время называл их агрегатными состояниями.
Стало быть, если мы утверждаем, что вода относится к жидкостям, это означает лишь одно: в наших обычных Условиях она пребывает в жидком состоянии.
Так гласит школьная премудрость. Попробуем двинуться дальше.
Если нет принципиальной разницы между агрегатными состояниями, то и в обмене веществ они участвуют одинаково. Таким образом, процессы еды, питья и дыхания, по сути, представляют собой одно и то же. Питье, к примеру, есть не что иное, как прием пищи в жидком виде. А выдыхание воздуха вообще-то следовало бы производить исключительно в уборной, по крайней мере когда это возможно.
Почему же в своей обыденной жизни мы столь по-разному ценим эти три состояния вещества? Твердые тела, как наиболее тесно связанные с землей, мы числим самыми низкими, а газообразные вещества, которые наша мысль связывает с небесными высями, считаем возвышенными. Если даже обыкновенную речку мы с легкостью относим к живым существам, то уж газам и туману придаем поистине мистическую значимость.
Те из наших собратьев, кого утоление голода и жажды занимает не больше, чем дыхание, исстари слывут едва ли не святыми. А члены одной индийской секты, напротив, считают дыхание предельно утонченной формой приема пищи. Духовной пищи, конечно. По их теории, дышать нужно неторопливо, мысленно фиксируя каждое дыхательное движение.
И все же индийцы не вполне правы.
Ибо воздух отнюдь не так чист и разрежен, как они думают.
Пространство между Землей и Солнцем, Землей и звездами не пусто, а заполнено некими переходными субстанциями, которые древние называли эфиром. Эфир во много крат тоньше воздуха, каковой по сравнению с ним напоминает густой сироп. Я не беру на себя смелость заявлять о существовании четвертого, эфирного, состояния вещества. Оставим это ученым. Я хочу сказать о другом. По моему мнению, эфирные субстанции, заполняющие космическую бездну, как раз и служат пищей для нашего духа. Шипи органы чувств — это врата, сквозь которые эфир проникает в нашу телесную оболочку. При помощи зрения и осязания мы черпаем эфир, который внутри нашего организма превращается в строительный материал нашего духовного «я».
Примечательно, как иной раз истины, которые признаются учеными и философами лишь после многовековой борьбы, безоговорочно и сразу же воспринимаются простыми людьми. Пример тому выражение «глаза не сыты».
Как же обстоит дело с отходами этого утонченнейшего обмена веществ?
По-видимому, большинство людей потребляют эфир без остатка, как пчелиная матка нектар. У поэтов и художников все по-другому. Их перо можно назвать своего рода органом выделения, посредством которого на бумагу выбрасываются отходы духовной пищи, те самые непереваренные крошки, которые достаются ближним.
СТРАНИЧКА ИЗ ДНЕВНИКА ПРАКТИКУЮЩЕГО ВРАЧАЯ шагал по торфяной насыпи за будущим отцом, который нес мою акушерскую сумку, освещая нам путь керосиновым фонарем. Дело было в одном из глухих уголков на северо-востоке Оверэйссела. Кругом тьма, ни зги не видно, только в небе тускло поблескивали звезды. Велосипеды мы оставили еще раньше на песчаной дорожке у насыпи.
А здесь рыхлая земля пружинит под ногами. Тишину, разлитую до самого горизонта, один-единственный раз при нашем приближении нарушили негромкие всплески. Утки, должно быть.
Насыпь вела все время прямо. Дважды мы прошли мимо худосочных деревьев.
Я опасался, что роженицу потребуется отправить в больницу. Повозка здесь не пройдет. Остается соорудить самодельные носилки и тащить ее на руках, как по непролазной чаще. Мысленно я уже изготовил такие носилки из одеяла и палок. Насыпь, расширяясь, пошла вверх. Почва стала плотнее. Вскоре фонарь высветил низкий лесок, и вот мы перед домом. Впрочем, если бы два подслеповатых оконца не отбрасывали свет над самой землей, я бы наверняка проскочил мимо: хибара едва достигала моего колена. Окна ее смотрели на вересковую пустошь. Сразу над ними кособочилась крыша с торчащей печной трубой.
Мужчина посветил у входа и, не говоря ни слова, протянул мне сумку. Народ в этих краях такой же хмурый, как и природа. Необструганные деревянные ступеньки привели меня в темную конуру, напоминавшую скорее кротовью нору, чем людское жилище. Мужчина предпочел остаться снаружи.
— Здрасьте, доктор, — приветствовала меня растрепанная женщина, повязанная вместо фартука старым джутовым мешком. — Теперь, видать, скоро разродится.
Темное, коричневатого оттенка, лицо женщины казалось продубленным солеными морскими ветрами. Перед женщиной стояла керосиновая лампа, только поэтому я и рассмотрел ее. Желтоватый свет, который отбрасывала лампа, был так же скуден, как луч нашего фонаря.
Я исподволь оглядывал помещение, а женщина прошла мимо меня и, открыв входную дверь, крикнула:
— Вилли, дай фонарь!
Фонарь тут же подали.
Между тем мой взгляд упал на печку. Там бурлила взаправдашняя кастрюля с водой. Слава богу, хоть что-то приготовили.
Женщина посветила в угол, из которого доносились сдавленные стоны. Там на самодельной постели из тряпок и соломы, брошенных прямо на земляной пол, лежала роженица. Впрочем, то, что я увидел, трудно было назвать постелью, это был какой-то загон, отгороженный вертикальными планками. Женщину прикрывали ветхие — дыра на дыре — одеяла. Обе женщины походили друг на друга. Сестры, решил я.
Подождав, пока боль отпустит, я обратился к роженице:
— Ну, как наши дела, мамаша?
— Видать, скоро, доктор, — ответила она, — с самого утра маюсь.
— Роды первые? — задал я обычный вопрос.
Это рассмешило вторую из сестер.
— Гляньте-ка, доктор.
Она отодвинула джутовый полог, за которым обнаружился еще один закуток. Землянка была больше, чем казалось на первый взгляд. Фонарь осветил четверых детей, сморенных глубоким сном. Они лежали вповалку на громадной постели, дружно посапывая и словно даже во сне охраняя друг друга.
Но пора было заняться пациенткой. Единственным чистым предметом, который мне удалось подыскать, была перевернутая крышка от кастрюли. Я разложил на ней инструменты и перевязочный материал. Чтобы осмотреть роженицу, пришлось встать на колени. К моему облегчению, все было в полном порядке. Женщина казалась спокойной и даже пробовала мне помогать. Судя по всему, роды не затянутся, решил я и ограничил свое вмешательство несколькими советами да тем, что старался облегчить ей особенно мучительные схватки.
Ее сестра наблюдала за моими манипуляциями и даже подошла ближе, намереваясь пособить.
В углу я заметил два ведра. Одно из них до краев было наполнено буроватой водой. Питьевая вода в этих местах была с торфом.
Через полчаса в ногах у матери пищал и барахтался новорожденный.
Пока я обтирал ребенка, сестра роженицы достала из ящика несколько больших прямоугольных тряпок. На них наверняка пошли единственные в этом доме простыни. Она приблизилась, держа их так осторожно, словно в руках у нее была золотая чаша, наполненная ладаном и миррой. Она смотрела на ребенка с таким нескрываемым вожделением, что я подумал: сейчас она выхватит его у меня из рук. В ней, казалось, пробудилось то алчное, звериное начало, которое свойственно человеку, и, как считают многие, женщине в особенности.
Только я кончил заниматься ребенком, и она в самом деле жадно, хотя и очень бережно, взяла его, завернула в пеленки и, как самую большую драгоценность, прижала к груди. При виде этого я, конечно, спросил, сколько у нее своих детей.