Ричард Бирд - Х20
С такими мыслями я пробивался через “Оксфордскую историю Англии”, время от времени потешаясь над ключевой, восхитительно забавной мыслью, что связи всегда можно наладить, а причины — найти. Комичная идеализация объясненного совпадения (какая расчетливость!), а в итоге — показное отчаяние историка, который заткнул восемью пальцами восемь разных брешей, а большими — собственную задницу, и с милой улыбкой демонстрирует прохожим, что прошлое изучено, осознано и понято от корки до корки.
Мы ходили на танцы, и она плясала как безумная, словно чего-то наглоталась. Я смотрел, как мои ноги забывались в присутствии ее ног, изумляя остальную часть меня. Мы вместе ездили на велосипедах в центр города. Вместе сидели в столовой, и после каждого блюда она закуривала, а я не знал, куда девать руки.
— На занятиях по английскому мы изучаем любовь, — сказала она как-то. — О ней, под видом стихов, мы размышляем весь день. А затем в классе всегда приходим к одному и тому же выводу. Любовь есть действие, а не слова. Небось, вы там, на историческом факультете, не больно-то думаете о любви.
Лучшие наши разговоры всегда случались в моей комнате, она устраивалась на пуфике, я — на постели. Думаю, из-за Джулиана. Зная, что она легко может ускользнуть в соседнюю комнату, я прилагал больше усилий, чтобы ее развлечь. Это заставляло меня помнить, как мне повезло.
— Грегори, тебе нравятся стройные женщины?
Она растянулась на пуфике. Поддернула футболку и разглядывала свою талию.
— Да.
— Значит, я тебе нравлюсь?
— Ты же знаешь, что да.
— А я тебе нравлюсь больше оттого, что курю?
— Нет.
Она одернула футболку.
— Я тебе не верю. Если бы я не курила, то не была бы стройной.
Я спросил ее, не боится ли она умереть, а она сказала, что ради бога, ей же всего восемнадцать.
Больше всего мне нравилось разглядывать ее, когда она грустно смотрела на пламя зажигалки, пока та не раскалялась так, что ее становилось невозможно держать. Тогда мне хотелось вдавить Люси в пуфик и заняться с ней любовью, но вместо этого я просто смотрел. Она мне снилась. Я никогда не говорил ей, что на историческом факультете тоже случались любовные истории. Я имею в виду те, что происходили на самом деле.
Асбестовый завод, где работал дядя Грегори, находился в Аделаиде, в Южной Австралии, и он откладывал жалованье на оплату ежегодного паломничества на мотогонки на острове Мэн. В молодости он работал механиком в команде, состоявшей из его старых приятелей по КВС. Потом, между 1958 и 1963 годами — и еще раз в 1965-м, — и сам участвовал в гонках.
У него было много друзей среди гонщиков. В 1960 году он занял восьмое место в заезде, где участвовало 500 человек, когда свалился со своего “триумфа” на повороте Загогулина. Потом в больнице ему подарили трофей из сваренных вместе старых мотоциклетных педалей. Он сломал обе ноги. Два года спустя он знал по именам жен всех трех гонщиков, погибших в Нырке Дьявола.
Когда гонки заканчивались, он грузил мотоцикл в прицеп и приезжал к нам погостить. Он вечно уламывал маму разрешить ему отвезти меня в школу на “триумфе”, а когда она давала ему ключи от машины, ломал комедию, будто не умеет водить, будто езда на машине — столь скучное дело, что он неминуемо уснет за рулем. Однажды он закурил две сигареты сразу — это он так обещал матери, что не уснет. Она не засмеялась, и тогда он засунул сигареты в ноздри.
В ту пору гонки на острове Мэн финансировались компанией “Уиллз Вудбайнз”. На зеленом бензобаке дяди Грегори красовалась надпись “КЭПСТЕН”. Насколько я знаю, он и по сей день остается единственным гонщиком с дефектом зрения, который участвовал в соревнованиях.
Джулиан Карр попал в переплет. Какие-то экологи-марксисты распространили листовку, обвинявшую его в том, что он берет деньги у табачной компании. На него навесили уничтожение лесов, убийство нерожденных детей и экономическую слабость стран третьего мира. И предложили исключить из союза студентов.
Вдобавок проректорша по-прежнему желала увидеть его, и, хотя надобность в медсестре уже отпала, Джулиан цеплялся за предписания врача и редко выходил из комнаты. Когда я пришел показать ему листовку, он выглядел паршиво, взгляд какой-то мутный и рассеянный. Сказал, что чувствует себя хорошо. Скатал листовку в трубочку, поднес к прутьям обогревателя и прикурил от нее. Швырнул бумажку в корзину, где от нее занялся молочный пакет, который мне пришлось тушить. Он сказал:
— Я тебе не рассказывал про обезьян?
Он ткнулся в стену. Положил сигарету на стол и выпрямился. Я подумал было, что он наклюкался, но его дыхание пахло лишь табаком.
— Надо было спалить всю эту чертову шарашку, — сказал он.
Он с трудом сфокусировал взгляд на мне, затем вспомнил про сигарету, взял ее со стола и засунул в рот.
— Как там Люси? — спросил он. Говорил он невнятно. — Успехи есть?
— Ты уверен, что с тобой все в порядке?
— Да.
На мгновение я подумал, что он ревнует. Он прищурился и безуспешно попытался вытащить еще одну сигарету из пачки. Отчаявшись, просто помахал пачкой куда-то в мою сторону. Одна сигарета была перевернута вверх ногами, табаком ко мне.
— Сигаретку? Или все не куришь?
Думаю, он даже не заметил, что я взял одну. Я положил ее карман.
Спокойно, не нервничай, думай о пятнах смолы на снимке легкого у двери. Не думай о двойных кастаньетах, или воздухозаборнике гоночных машин “Формулы-3”, или афишах АНО. Помни, что, когда Тео повесил афишу Папая, от курения набирающего силу, это была шутка. (Помни о шпинате.) Он не стал обрамлять ялтинский снимок трех величайших мужей столетия, потому что они добились мира благодаря курению. Если бы Уинстон отказался от своих сигар, мира, конечно, все равно бы добились (Рузвельт курил сигареты, Сталин обожал трубку, Гитлер никогда не притрагивался к табаку). Вместо этого смотри на увеличенную акупунктурную диаграмму человеческого уха (рядом с афишей “Вперед, путешественник”), на которой обозначена точка Е, отвечающая за курение.
Я оттягиваю ухо как раз в точке Е — не помогает. Думай о Джулиане Карре и помни истинную причину презрения к своей боли. Помни Гамбург.
Но прежде всего старайся не обращать внимания на недвусмысленный намек, который содержится в словах, начертанных над дверью жирным черным курсивом, на старую и бесполезную мантру Тео:
Ядовитых веществ не существует, есть лишь неверные количества
ПАРАЦЕЛЬС, “Paragranum”, Базель, 1536
Я положил украденную у Джулиана сигарету на стол рядом с коробком спичек “Свонз Веста”. Включил лампу. Уселся за стол и расправил плечи. Не хотелось горбиться в то мгновение, когда навсегда менялась моя жизнь.
Любовь моя была столь сильна, что я решил умереть вместе с ней.
Я внимательно изучил сигарету. Мелко нарезанные листья табака, упакованные в тоненькую бумажную трубочку, присоединенную к искусственному фильтрующему устройству. Вещь, предназначенная для того, чтобы доставить мозгу небольшое наслаждение. Какая нехитрая задумка, какое чистое стремление и какое аккуратное исполнение. Я покатал ее по столу. На бумаге, прямо над фильтром, напечатано “Бьюкэнен”. Недурно придумано. Я снова ее покатал. Хорошо катаются сигареты.
Курить сигарету сейчас, в одиночестве, чтобы потренироваться перед Люси, — трусость. Но я боялся закашляться или почувствовать дурноту, меня даже может стошнить, а это весьма некстати в присутствии Люси, которая в противном случае наконец восхитилась бы тем, что я готов умереть ради нее.
Я сунул сигарету в рот. Меня поразила ее сухость. Я вынул сигарету изо рта, и она прилипла к нижней губе, надорвав кожицу. Я положил сигарету и попытался зажечь спичку в сложенных лодочкой ладонях, как Хамфри Богарт в Париже в фильме “Касабланка”, но не смог. Поэтому я зажег спичку, чиркнув ею к себе, и отлетевшая искорка прожгла дырку в моей рубашке.
Я в последний раз глубоко вдохнул. Облизал губы и снова сунул сигарету в рот. Мне почему-то вспомнилась статья в “Космополитен”, где говорилось, что сигареты — заменитель материнской груди, и я подумал о беременной Люси, а затем о своей матери и бесчисленных обещаниях, которые я дал и которых теперь не вернуть.
Я вынул сигарету изо рта. Посмотрел, как догорает спичка.
Я боялся умереть.
День
5
Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм (1493–1541), также известный как Парацельс. Личный врач Эразма и герой Тео. Известно, что Джон Донн считал его более великим новатором, чем Коперника.
Парацельс верил, что вначале существовала первичная материя, Великая Тайна, которая, видоизменяясь, дает жизнь. Поэтому основа любого зарождения — деление, и на всем, что отделяется от ВТ, лежит определяющий отпечаток. Позже на этой основе выстроили теории микро- и макрокосмов. В частности, Парацельс открыл тогда, что все вокруг нас, сколь угодно малое и по видимости обыкновенное, является микрокосмическим выражением макрокосма, или ВСЕГО.