Эшенбах Фон - Парцифаль
И княжество его цвело.
Зачем же снова в бой кровавый
Он поспешил, судьбе назло?
Назло судьбе, себе на горе,
Вновь переплыть решил он море:
Гонцов прислал за ним Барук.
(Здесь, выражая сожаленье,
Я сделать должен добавленье:
Князь поступил как верный друг...)
Барук - мы сведенья имеем
Вновь атакован был Помпеем,
Не тем, которым славен Рим,[42]
А тем, кто дядею своим
Взращен, Навуходоносором,[43]
Тем властелином, о котором
Шумела глупая молва,
Что он - соперник божества
Из-за его завоеваний,
А нынче, не без оснований,
Посеявший раздоров семя,
Осмеян он и проклят всеми...
. . . . . . . . . . . . .
Барук безмерно рад подмоге...
Идет нещадная война.
И знают разве только боги,
Чья одолеет сторона:
Помпея или Гамурета?
Дерется храбро та и эта...
Ах, кто под чьим падет мечом?
И Герцелойда молодая,
Домой супруга ожидая,
Еще не знает ни о чем.
Что ждет ее: добро иль худо?
Вестей тревожных нет покуда,
Беспечно жизнь ее течет.
Довольство, радость и почет
Испанку нашу окружают.
Все королеву обожают,
Ее вниманьем дорожат.
Нет королевы благородней
И благостней!.. Притом сегодня
Ей три страны принадлежат!..
. . . . . . . . . . . . .
Ей ревность сердце не терзала,
Любя супруга своего,
Она с улыбкой узнавала
О похождениях его.
Пусть он иным любезен дамам,
Ее не ранит он тем самым:
Какой ей может быть урон,
Коль всеми привечаем он?..
Меж тем прошло уже полгода,
А из далекого похода
Не возвратился Гамурет.
Вестей о нем все нет и нет...
Так радость горестью сменилась.
Душа тревогой стеснена.
Картина страшная приснилась
Ей в час полуденного сна:
Внезапно вспыхнул полог звездный,
Гром громыхнул грозою грозной,
Кругом пожар заполыхал,
Неслись хвостатые кометы
Всемирной гибели приметы,
И серный ливень не стихал.
В том гуле, грохоте и визге
Метались огненные брызги...
Но вот ужасный этот сон
Другим ужасным сном сменен.
И снится бедной королеве:
Она дракона носит в чреве,
И девять месяцев спустя
На свет рождается дитя:
На голове его - корона...
Она злосчастного дракона
Своим вскормила молоком.
Но вскоре, к странствиям влеком,
Он мать родимую покинул
И вдруг исчез. Как будто сгинул...
Неотвратимую беду
По высшей воле провиденья
Ей предвещали сновиденья.
Она металась, как в бреду,
Пока ее служанкой верной
Не прерван был сей сон прескверный.
. . . . . . . . . . . . .
Сокрылось солнце. Ночь настала.
Вдруг Герцелойда услыхала
Шум голосов и стук копыт.
Без короля вернулась свита:
"Отныне нам лишь бог - защита!
Восплачь, жена! Твой муж убит!"
Как смерть испанка побелела,
Скорбя, душа рвалась из тела.
Глава ее клонится вниз,
Глаза ее не видят света.
Но тут промолвил Тампанис,[44]
Оруженосец Гамурета:
"Узнай, как пал твой муж достойный!..
Палил пустыню полдень знойный.
Король был сильно утомлен,
А шлем его - столь раскален,
Что снял свой шлем он на мгновенье,
Дав голове отдохновенье.
Вдруг подошел к нему один
Наемник, некий сарацин,
И кровь убитого барана
Из драгоценного стакана
Плеснул на королевский шлем,
И, не замеченный никем,
Отполз в сторонку... Но металл
Тотчас же мягче губки стал...
Долготерпение Христово,
Кто оскорбить тебя посмел?..
Меж тем взметнулись тучи стрел,
И бой кровавый вспыхнул снова.
Смешенье копий и знамен!..
Мы наседаем, враг сметен.
Бойцов восторженные клики
Звучат в честь нашего владыки.
Глядим: уже с коня слезает
Помпея брат - Ипомидон.
Неужто в плен сдается он?..
О нет! Герою шлем пронзает
Его коварное копье.
Вонзилось в темя острие.
Наш повелитель покачнулся
И все ж не выпал из седла.
Он, умирающий, очнулся,
И - вседержителю хвала!
Хотя была смертельной рана,
Домчался он до капеллана,
Чтоб исповедаться пред ним:
"Святой отец, я был любим
И за любовь платил любовью...
И пусть моя истлеет плоть,
Да будет милостив господь
К той, что познает участь вдовью.
Прощанье с ней безмерно тяжко...
Отдайте же моей жене
Окровавленную рубашку,
Что в смертный час была на мне...
Благодарю, прощаясь с вами,
Всех воинов моих и слуг..."
Такими кончил он словами.
Похоронил его Барук
По христианскому обряду.
На удивление Багдаду,
Король во гробе золотом
Лежит в могиле под крестом...
Ах, с сотворения времен
Таких не знали похорон!
Причем не только христиане
Рыдали в славном нашем стане:
И мавры - все до одного!
Потерю страшную осмыслив,
К своим богам его причислив,
Скорбя, оплакали его..."
Вот что сказал оруженосец
Несчастнейшей из венценосиц...
Она едва не умерла,
Хотя беременна была
На восемнадцатой неделе.
Стучало сердце еле-еле...
Но как-то перед ней возник
Седой и сгорбленный старик,
Разжал он зубы королеве,
Живую воду влил ей в рот,
И тут же драгоценный плод
В ее зашевелился чреве.
Глаза усталые открыв
И отдышавшись понемногу,
Она сказала: "Слава богу!
Коль я жива, ты будешь жив.
Мой сын, мое родное чадо!.."
(Осталась ей одна отрада:
На белый свет родить того,
Кто цветом рыцарства всего
Взрастет, мужаючи с годами,
О чем узнаете вы сами...)
. . . . . . . . . . . . .
И принести она велела
Рубашку с дорогого тела
И смертоносное копье
Наследство скорбное свое.
Припав к рубашке той кровавой,
Насквозь проколотой, дырявой,
Лицо прекрасное ее
Вновь исказилось в страшном горе...
(Рубашка эта и копье
Погребены в святом соборе
Высокородными князьями,
Анжуйца первыми друзьями.)
Меж тем во многих странах света
Оплакивали Гамурета.
А дней четырнадцать спустя
Необычайное дитя
Она рожает в страшной муке.
Сын крепконогий, большерукий,
Богатырям иным под стать,
Красавец княжеской породы,
Едва не свел в могилу мать:
Ужасны были эти роды...
По лишь теперь, стремясь вперед,
Моя история берет
Свое исконное начало...
Так что б все это означало?
Я долго шел кружным путем,
Чтобы начать рассказ о том
Великом муже достославном,
Кто станет здесь героем главным.
Мы говорили без конца
В повествовании предлинном
О подвигах его отца.
Пришла пора заняться сыном.
Мать берегла его от всех
Опасных рыцарских утех,
Чтоб оградить его от бедствий.
Военных игр не знал он в детстве.
Над ним придворные тряслись,
Мать над ребенком трепетала
И в упоении шептала:
"Bon fils, cher fils, o mon beau fils!"[45]
Рожденный доблестным отцом,
Подрос он славным кузнецом:
Душа взыграла в нем мужская,
Когда в избытке юных сил
Своим мечом он молотил,
Из шлемов искры высекая...
Возросший в королевском замке,
Он вскормлен был не грудью мамки,
А грудью матери своей.
О, сколь отрадно было ей
Младенцу милому в роток
Совать свой розовый сосок.
Так в незапамятное время
Пречистой девой в Вифлееме
Взлелеян был и вскормлен тот,
Кто спас наш человечий род
И, муку крестную принявши,
Своею смертью смерть поправши,
Призвал нас к верности и чести...
Но кто нарушил сей завет,
Тому вовек спасенья нет
От злой судьбы и божьей мести...
И, в эту мысль погружена,
Высокородная жена
Слезами орошала зыбку.
И все же дамы во дворце
Читали на ее лице
Едва заметную улыбку.
Она младенцем утешалась,
В ней боль с отрадою смешалась...
Никто из вас, мои друзья,
Не знает женщин так, как я.
Ведь я - Вольфрам фон Эшенбах,
В своих прославленных стихах
Воспевший наших женщин милых.[46]
Я лишь одну простить не в силах
И посему не стану впредь
Ей гимны сладостные петь.
Из сердца выдерну щипцами
Страсть к вероломной этой даме.
. . . . . . . . . . . . .
Итак, с историей моею
Я познакомить вас спешу.
Но нет, не "книгу" я пишу
И грамоты не разумею.
Все, что узнал я и постиг,
Я не заимствовал из книг.
На это есть поэт другой.[47]
Его ученым внемля строчкам,
Готов бежать я, как нагой,
Прикрывшись фиговым листочком...
III
Весьма прискорбно, господа,
Что среди женщин иногда
Нам попадаются особы,
От чьей неверности и злобы
Мы терпим много разных бед.
В их душах женственности нет,
Они коварны и фальшивы,
Жестокосердны и сварливы,
Но так же, как и всех других,
Мы числим женщинами их,