Гор Видал - 1876
Затем он выпил первый бокал виски «Олд фэшнд»[57] а мы с Джоном начали бутылку кларета. Я слушал внимательно, чтобы записать все, что говорил идол Америки, точнее, идол всего мира.
— Подумать только: эту вещь написал мой старый друг. Впрочем, с кем не бывает. Как корь. Полный провал. О чем я искренне сожалею. У старины Брета, бедняги, началась полоса невезения. Во-первых, он переехал в Нью-Йорк. Это фатальная ошибка — для некоторых. Затем подписал выгоднейший контракт — сочинять для «Атлантик мансли». И тут же забыл, как он писал раньше, то есть своим собственным стилем. А потом попробовал читать лекции.
Не мне осуждать это занятие, потому что сам знаю, тут можно заработать кучу денег, если только у вас есть сноровка. Но старина Брет, скажем прямо, не умеет вот так просто встать и начать болтать. И это весьма странно, если вдуматься, потому что он настоящий прирожденный враль. Потом пришла очередь театра, а это, доложу я вам, золотая жила в нашем деле.
Конечно, это не для вас, мистер Скайлер. О, я глубоко уважаю ваши э-э… исторические этюды. Но нам, журналистам, место в лекционном зале; еще можно, конечно, попробовать угождать дамочкам, почитывающим журнальчики, а это, уверяю вас, тяжкая христова ноша, если вы простите мне это выражение. Но скажу честно, самые большие и, уж конечно, самые легкие деньги, какие я заработал — а они текут до сих пор, — принесла пьеса, которую поставили по роману «Позолоченный век»…
— Я видел ее, мистер Клеменс. — Джон — страстный театрал. — Она мне очень понравилась, сэр. Особенно ваш полковник Селлерс.
— Рад, что понравилась, потому что, если бы вам и другим она не понравилась, я не получал бы раз в неделю кругленькую сумму, что так радует мою душу. Особенно после плохих рецензий на роман. «Чикаго трибьюн» — пусть эта газетенка снова сгорит дотла — назвала книгу чистым надувательство Му но это ничто в сравнении с тем, что написал обо мне подонок Уайтлоу Рид в «Трибьюн». Наверное, вы читали. Но я заставил его заткнуться, как в свое время заставил «Ивнинг пост» вдосталь нахлебаться водички. Знаете, конечно, что позволила себе «Пост». А может, вы в Европе это пропустили? Они написали, что я заплатил из своего кармана за обед, устроенный в мою честь! Я подал в суд и выиграл. Скажу вам прямо, старый Брайант — это лицемерная лиса, забравшаяся в курятник.
Он продолжал в том же духе. Твен очень серьезно воспринимает все, что пишут о нем в печати. Видимо, такова цена, которую приходится платить за популярность, а вообще-то в Соединенных Штатах нет ни одной газеты, к мнению которой умному человеку стоило бы прислушиваться.
Но Твен только разогрелся. Он снова вернулся к драматургии и заговорил о деньгах, которые можно заработать в театре.
— Я говорил Гарту, что помогу ему написать следующую пьесу. Мы хотим использовать его героя, язычника-китайца. Вот на что публика валом повалит, только покажи ей смешного китайца. А еще поговаривают, что хотят приспособить к сцене мою новую книгу.
— Тома Сойера? — К моему изумлению, Джон Эпгар ослеплен блистательной личностью за нашим столом; выясняется, что он отлично знает все детали жизни Твена.
— Да. Не скажу, что книга продается так, как я надеялся. С декабря продано чуть меньше двадцати пяти тысяч экземпляров… Это крохи по сравнению с тем, что принесли мне за первый год «Простаки за границей». Но если из книги сделать пьесу…
Твен начал второй «Олд фэшнд», а я, как обычно, заказал салат из омаров.
— Я сказал в театре, что вижу своих мальчиков, Тома и Гека, в исполнении двух хорошеньких девушек. Это всегда, знаете ли, имеет успех. — Том и Гек, видимо, герои его новой книги.
— Но будут ли девушки правдоподобны в этих ролях? — Да, Джон действительно прочитал книгу, которую я только видел издали. — Все-таки в вашей истории они настоящие мальчишки.
— Это в романе. А сцена — это нечто совсем иное. Золотая жила для тех, кого бог наделил даром, — не утверждаю, что я из их числа, но, впрочем, кому это точно известно?
До сих пор Твен — профессиональный писатель соответствовал моим самым мрачным ожиданиям. Но тут он перебрался на новую почву, что для меня явилось полным откровением:
— Скажу честно, я хотел бы все это послать к чертям и улизнуть с моей супругой в Европу. Как сделали вы, мистер Скайлер. Нет, только не в Париж. На этой земле нет ничего абсурднее французов. Но Англия — вот место, где вы можете в самом деле найти применение прошлому, которое у них есть… каким бы отвратительным оно ни было. А живя здесь, вы вынуждены растрачивать себя без остатка, пытаясь кое-как удержаться на плаву сейчас, сию минуту.
— Но ваша последняя книга, сэр, прекрасна. И ведь она о старых временах, не правда ли? О вашем детстве, — почтительно возразил Джон.
— Да, но это не то же самое, что история, которая есть у Европы. И ведь я уже говорил, что книга продается из рук вон плохо. Нет, теперь меня интересует настоящая историческая вещь.
Я допустил оплошность, спросив, читал ли он «Саламбо» Флобера.
— Аморальный писатель, наверное, — сурово ответил Твен.
— Но выдающийся стилист…
— Мистер Скайлер, если нужда заставит меня почитать выдающегося стилиста и испытать в связи с этим адовы муки, я обращусь к неисчерпаемым достоинствам нашего собственного автора — Чарлза Френсиса Адамса.
— Но с вашим великим сатирическим талантом, — продолжал я, — вам, думаю, нужно жить здесь, где чего-чего, а уж абсурда сколько душе угодно.
Ответ его последовал мгновенно:
— Мистер Скайлер, никто не в состоянии писать достойную сатиру, если сам не пребывает в хорошем настроении. Так вот, сэр, мое настроение ужасно. А это значит, что я не могу ничего высмеивать. — Серо-голубые глаза были холодны и прозрачны, как лед в третьем бокале «Олд фэшнд», который он крепко сжимал в руке, точно боясь, что его отнимут. — Я хочу взять палку, дубину, топор и разнести все это в клочья.
— Что разнести? — Вот уж не подозревал, что в сердце этого обожаемого публикой насмешника горит такая ненависть.
— Все подряд! Посмотрите на конгрессменов, о которых вы пишете. Все до единого жулики. Вы знаете их девиз? Сложение, деление и молчание. Все они мошенники… а почему? Из-за всеобщего избирательного права. Порочного и нечестивого всеобщего избирательного права!
Теперь слушайте меня внимательно, потому что я из себя выхожу, стоит мне лишь заговорить об этом. Как, спрашиваю я вас, можно жить в стране, где каждый идиот мужского пола двадцати одного года от роду имеет право голоса? И как, спрашиваю я вас, эти полоумные могут сделать равным то, что бог создал неравным? Уверяю вас, нет ничего отвратительнее.
— Так кто же должен голосовать?
— Богатый должен иметь голосов настолько больше бедняка, насколько больше он сумел нажить своим умом и прилежанием.
— Но я где-то прочитал, мистер Твен, то есть, извините, Клеменс, что вы, как и я, практически вылетели в трубу, когда лопнул банк Джея Кука. Как вы считаете, потеряв деньги, мы тут же лишаемся права голоса?
Твен вдруг расхохотался, всю его злость как рукой сняло.
— Что ж, коль скоро мы с вами — два безмозглых дурака, которых поймали со спущенными штанами, то я не думаю, что наши голоса следует принимать в расчет, по крайней мере в течение года.
Появление Брета Гарта в сопровождении нескольких спутников артистического вида прервало нашу милую беседу.
— Надеюсь, вам понравятся зверюшки, мистер Скайлер, — то были последние слова любимого автора и исполнителя этого зверинца.
Прелестный парадокс: хотя сам Твен — один из этих зверей (иначе они бы его не обожествляли, так как ничто истинно чуждое не может быть популярным), он вполне справедливо их ненавидит, а значит, ненавидит самого себя. Если бы у него хватило характера быть непопулярным, он мог бы стать более великим, чем Свифт, новым Вольтером, Рабле. (Может, я перебарщиваю, но Твен меня восхищает.) Как бы там ни было и кем бы он ни стал, сейчас это раненый Калибан, чудище, которое угораздило увидеть собственное отражение в собирательном зеркале — в миллионах своих обожателей-соплеменников. Искусно строя из себя глупца, Твен стал любимым и богатым; он, однако, возненавидел себя, но ему не хватает мужества разбить зеркало или изменить нарочито заурядное выражение лица, которое это зеркало точно отражает.
Хватит! Довольно о Марке Твене. Мне доставляет удовольствие испытывать к нему жалость.
3
Я превратился в пишущую машину. Джейми накрепко соединил меня с этим шумным и отвратительным механизмом; правда, сам я всего лишь пытаюсь перекричать моими звучными фразами ее стрекот, а управляющий машиной молодой человек воспроизводит мои слова нажатием клавиш.
Вообще-то это восхитительно — видеть, как ваши слова мгновенно превращаются в печатные строки. Но когда смотришь внимательно на страницу текста, тебя охватывает обычный кошмар, общий для всех авторов, каких я когда-либо знал: думаю, они были со мной откровенны. Новая книга поступает из типографии. Автор трясущимися руками открывает ее. Тут же разваливается переплет. Листы выпадают. И что самое страшное, слова напечатаны с ошибками, а строчки стоят не в том порядке. Хаос.