Иван Лазутин - В огне повенчанные. Рассказы
Темные поржавевшие стрелки ходиков показывали десять часов. Теперь Григорий окончательно убедился, что он болен и лежит на русской печке в крестьянской избе.
Снова открылась дверь, послышались чьи-то старческие шаги, и опять беремя дров брошено у печки. Снизу, с пола, потянуло холодком.
Возникшая перед иконами согбенная фигурка что-то шепчущей старушки, в длинной, почти до пола, черной юбке и черном платке в белый горошек, опустилась на колени. Григорий затаил дыхание, прислушался. «Молится», — подумал он, разбирая некоторые доносившиеся до его слуха слова.
Не нарушая молитвы старого человека, Григорий сидел не шелохнувшись и терпеливо ждал, когда старуха поднимется. А когда она, опираясь на руки, тяжело встала и, вскинув седую голову, встретилась взглядом с Григорием (при этом перекрестив его трижды), он глухо спросил:
— Бабушка, где я нахожусь?
— Господь бог, вот и пришел в себя, родненький! — запричитала старушка, светясь добром и радостью. — А то уж дружки совсем приуныли, в больницу везти хотели; спасибо, старик мой отсоветовал, сказал: конфузил, оклемается, сам в японскую под конфузней был. Кваску или молочка, сынок? Жар-то какой… Вишь, как тебя за день-то сломало, все кричал, все в бой звал, руками махал, боялась, что свалишься с печки… Страсть господняя.
— Где я, бабушка? — глухо проговорил Григорий.
— У нас… в деревне в нашей, — скороговоркой ответила старушка, улыбчиво глядя на Григория, спустившего с печки ноги в белых шерстяных носках. — Ты не слазь, сынок… Тебе нужно лежать. Что надо — я тебе подай.
— В какой деревне, бабушка? — спросил Григорий, глядя на белые шерстяные носки: откуда?
— Как в какой? В нашей, в Бородине, — все так же скороговоркой ответила старушка, подавая Григорию большую оловянную кружку домашнего кваса. — Испей, испей, сынок, от жара квасок пользителен. От него болесь потом выходит.
— В Бородино?! Это что — Можайского района?
— А что ты так испужался? Ай наша деревня хуже других? Знамо, Можайского района. Наша деревня во всем районе завсегда на первом счету была…
Старушка хотела сказать еще что-то, но Григории перебил ее:
— Это то самое знаменитое Бородино, где когда-то русская армия побила армию Наполеона? — Голос Григория дрожал. — И Бородинское поле здесь где-то рядом?
— Да вон за речкой… А где же ему быть-то?
Григорий чувствовал, как по щекам его потекли слезы.
— А чья она, деревня-то, бабушка, — наша или под немцем?
Старушка трижды перекрестилась.
— Наша! Господь с тобой, да разве нашу деревню отдадут немцам? Тут к нам на полюшко наше Бородинское из Москвы понаехало людей — тьма-тьмущая!.. Мой дед сказывал, что поболе мильёна. Правда, больше баб да девок, но от темна до темна спин не разгибают. Мой дед им на позиции воду возит.
— А что они делают, бабы-то да девки, бабушка?
— Как что — роют. Но нарыли столько — страсть!.. Все Бородинское поле ископали и пошли рыть дальше, к Волоколамску. Канавы шириной в нашу улицу, а глубиной — выше избы. Да что там наша изба, две можно поставить, и трубы не увидишь. Это дед говорит, от вражьих танков. Он сейчас придет, он тебе все сам расскажет. Страсть как любит рассказывать. Ты чего не пьешь-то, сынок? Ай не понравился квасок?
Григорий залпом выпил квас и вытер рот рукавом гимнастерки.
— Он, бабушка, квасок — что надо!.. Крепкий! Сроду такого не пивал. Да как же я попал к вам? Кто меня сюда привел?
— Тебя не привели, голубь мой, а притащили. На руках принесли. В чем только душа теплилась.
— Кто принес-то?
— Дружки твои, солдатики. Трое их было. Один моложавый такой, под потолок ростом, голова вся в бинтах, Егором его называли, а другой чуть помене, но тоже видный из себя, хохол, видать.
— А третий? — нетерпеливо спросил Григорий, видя, что, к чему-то прислушиваясь, старуха замолкла и мыслью переключилась на другое. — Какой из себя третий?
— Третий — сухонький такой, пересмешник и уж больно на язык востер. Ой, до чего ж востер!.. Завел с дедом моим про войну разговор, да так его в угол припер знаниями всякими, что мой старый греховодник аж взбеленился. Распетушился так, что за медалями в сундук полез, самого Георгия со дна вытащил.
«Иванников, он, — подумал Григорий. — Жив…»
— А не было с ними маленького татарчонка? Молоденький такой, шустрый, Альменем зовут… Шинель у него длинная, аж до пяток достает…
— Нет, сынок, татаров не было. Чего не было, того не было.
Старушка задумалась.
— Я все-таки слезу на пол, бабушка… Здесь жарко…
— Слезай, милый, слезай… Хошь, я пособлю тебе? — Старушка протянула Григорию свои изработанные старческие руки, на которых темнели выступающие извилины вен.
— Нет, бабушка, не надо, я сам, Во мне, почитай, пять пудов.
Ухватившись слабыми руками за деревянный брус печки, Григорий осторожно спустился на пол, прошел к столу, сел.
— А куда же делись дружки мои, те, что принесли меня к вам? Они что-нибудь сказали, когда уходили?
— А как же? Сегодня этот ваш пересмешник два раза приходил. Напилил с дедом дров, кормушку овцам починил, на кадушку обруч нагнал… Капуста в этом году такая уродилась, какой сроду не было. Что ни вилок — считай — полпуда… В чем солить — ума не приложу, а в погребе оставить — сгниет.
— Что же сказал этот пересмешник?
— Сказал, что, если не придешь в себя, завтра увезут в гошпиталь. Конфузия у тебя, сынок. — Старушка взглянула на часы и, встав на цыпочки, подтянула гирьку. Времени было половина одиннадцатого. Для октября — по-деревенски — это уже поздний вечер.
— А когда он обещал еще прийти? — спросил Григорий, глядя на потемневшие лики святых, тускло освещенные тоненьким бледно-фиолетовым язычком пламени лампады, висевшей на трех цепочках перед образами.
— Обещал заглянуть вечерком, да что-то нету…
— А про позиции он что-нибудь говорил? — допытывался Григорий. По немудреным ответам старушки он начинал представлять себе в общих чертах обстановку и положение, в котором находился.
— А как же, говорил… Правда, не мне — деду; мне не до разговору нынче было, целый день с хлебом возилась. И не удался. То ли тесто плохо подошло, то ли печку перекалила, подгорели нынче мои хлеба.
Во дворе залаяла собака.
— Наверно, он, твой солдатик, дай бог ему доброго здоровья. Хоть и пересмешник, а руки золотые и душа добрая.
Первым в избу вошел старик, за ним — Иванников.
Увидев Григория сидящим за столом, старичок остановился у порога, вскинул над головой сухонький кулак и петушисто воскликнул:
— Моя взяла!.. Я говорил, что к вечеру оклемается, а вы мне: в гошпиталь, в гошпиталь… Меня в японскую два раза так шибануло, что я и сейчас по ночам вскакиваю.
Опираясь на стол, Григорий встал и шагнул навстречу Иванникову. Тот был сильно взволнован. Пытался что-то сказать, но не мог: голос его срывался.
Они обнялись…
Старуха поднесла к глазам платок. Дед, чтобы не выказать слабости, сердито, рывком сбросил с себя фуфайку, зачем-то достал из-под лавки топор и, насупив брови, вышел в сенки.
— Где Альмень? — еле слышно спросил Григорий.
— Там… остался…
— Где там?
— У церкви… Заслонил вас от автоматной очереди…
Мысль о Знамени полка пронизала Григория словно током.
— А знамя?.. Где знамя?!
— Вынесли.
— Где оно?
— Сдали под расписку начальнику Можайского укрепрайона.
— Где расписка?
— У Егора.
У Казаринова отлегло от сердца.
— Ну а вы как? Куда-нибудь влились? Берут вас куда-нибудь?
— Все трое попали в сводный батальон. Батальон придали полку дальневосточников. Будем теперь воевать с сибиряками. Ребята что надо, огонь. Уже хлебнули войны на озере Хасан. У некоторых ордена есть. Один полк дивизии уже занял позиции. Остальные выгружаются из эшелонов в Можайске.
— А мне? Куда мне-то теперь податься?
— Я как раз пришел за вами, товарищ лейтенант. Послал командир батальона.
— Откуда он меня знает?
— Мы рассказали ему о вас. Переночуем в Бородино, а утром двинемся в Можайск. Это недалеко, двенадцать километров.
— А потом?
— Потом вернемся на Бородинское поле. Наш полк уже занимает позиции. Проходят как раз через Багратионовские флеши. Если бы вы видели, товарищ лейтенант, сколько на этом поле памятников!.. Пробовали считать — сбились со счету…
— Ну что ж, быть по-твоему.
ГЛАВА ХХХII
От деревни Бородино до Горок не больше километра. Но километр этот показался Казаринову тяжелым. Сказывалась контузия.
По разъезженной дороге со стороны Можайска двигались машины с боепитанием, с продовольствием, ползли повозки с фуражом. Запряженные шестеркой-цугом, взмыленные артиллерийские лошади, всхрапывая, шли легко, расслабленно — пушки почти сами катились под уклон. Уже немолодой коновод, у которого Иванников спросил: «Всё сибиряки тянутся?» — в ответ промычал что-то невнятное и, шевельнув ременной вожжой по потному крупу гнедого жеребца, издал вытянутыми губами звук, который Григорий не раз слышал от московских извозчиков.