Мария Романушко - Эй, там, на летающей соске!
Но какие запахи царят в отделении!…
Напротив нашей палаты – кухня: там медперсонал потчует себя. Струятся из-за плохо притворённой двери одуряющие запахи. Там… жарится мясо! Оно аппетитно шкворчит на двух гигантских сковородах, и эти пьянящие звуки и аромат города Сочи носятся по коридору, нахально вторгаются в палаты, доводя полуголодных мамочек до головокружения. “Ничего, скоро дома будем”, – подбадривают мамочки друг друга.
“Никак голодовку объявили?” – лениво возмущается красноносая нянька, собирая с наших тумбочек тарелки. “Гляди, даже не притронулся никто!” – “Так ведь нам нельзя капусты. Детишек пучить будет”.
“Што ето обратно не ели?” – “Так ведь нам нельзя рису. У детишек запор будет”. Она равнодушно мотает пьяной головой.
После её ухода в палате тяжёлый дух перегара. Распахиваем фрамугу – скорее, скорее проветрить, сейчас кормление.
Сейчас тебя увижу, Ксюша, Ксения, Аксинья!…
“А губы у Ксюни – бантиком!
А ещё, мне кажется, она уже откликается на своё имя. Откликается мимикой, движением крошечных ресниц…
А как она сосет, с каким старанием добывает драгоценные капельки! Наша трудолюбивая, неутомимая девочка, наш маленький ангел. Наша загадка. Наша – разгадка…"
Принесли письмо от Анюты. Записку от Саши. Они рады появлению Ксюши. Слава Богу! А я так волновалась все эти месяцы (да-да, ещё и по этому поводу!), думала: вдруг будут ревновать?…
Вечером детишек разносит нянька, которая днём мыла в коридоре полы. Она в том же замызганном халате. “Ничего себе!” – у мамочек перехватывает дыхание от ужаса и возмущения. “Вы хотя бы халат сменили!” Она смотрит непонимающе. Боже мой, да ведь она тоже пьяная! После кормления – вручаю своё сокровище в её пьяные руки. “Не уроните, о Господи!…”
“Ксюша, Ксения, Аксинья, до завтра, солнышко!”
Через два дня мордашки у наших дочек покраснели и покрылись сыпью. “Что с нашими детьми?” – волнуются, переживают мамочки. “А кто ж его знает? Бывает… Небось, сами поели чего-нибудь, вот они и запрыщавели”. – Да не ели мы ничего! – Ну, у врача тогда спрашивайте. – А когда же будет этот врач? Мы его уже три дня ждем. – Должен быть, как же.
“Бред какой-то!”
А надо всем – высоко-высоко и нежно:
КСЮША, КСЕНИЯ, АКСИНЬЯ!…
“Я уже изучила её многие, – такие милые, такие трогательные гримаски… Когда её приносят спящей и разбудить, чтобы покормить, невозможно (наверное, я бужу слишком робко), – мы просто лежим рядышком, вдыхая друг друга… И я любуюсь ею. Изучаю каждую чёрточку, каждое движение в её личике, а оно меняется день ото дня, час от часу…
Какой у неё нежный разрез глаз! А как она чудесно оттопыривает нижнюю губку, когда категорически отказывается есть, желая спать.
Но когда Ксюню приносят бодрствующей!… О, это целая симфония!… Как она смотрит на меня, с каким вниманием! Как она изучает всё вокруг! Можно подумать: ей – месяц. А ведь нам всего лишь три дня! Милый, тебе верится?
Мне кажется: Ксюша с нами уже целую жизнь. Хотя почему “кажется”? Так оно и есть…"
Вместе с запахами жареного мяса и пьяными няньками по коридору гуляет ветер. Самый натуральный декабрьский ветер… Разогретым нянькам он нипочем. Но мамочкам, мамочкам, которые облачены лишь в хэбэшную рубашку да ветхий фланелевый халатик, – очень даже ощутимо: зима!
Справа высоченные и тяжеленные двери распахнуты на лестницу – оттуда несёт декабрем. Слева – такие же двери распахнуты, и тоже на лестницу, и оттуда несёт тем же декабрем… По этому декабрю носят детишек на кормления.
“Мамочки, душ принимать!” – зычно возглашает сестра-хозяйка, громыхающая тележкой с чистым бельём. Бродим по коридору в поисках душа. “Чего ходите? Вот он – душ!” – она показывает на умывальник. Единственный умывальник на всё отделение – прямо у распахнутой двери. “Разоблачайтесь!” Разоблачаемся. Стоим зябнущей шеренгой к “душу”…
И среди всей этой суматошной, и сюрной, и всё равно, несмотря ни на что, головокружительно счастливой жизни (“Ксюша, Ксения, Аксинья!…”) – неотступно: “Андрей Дмитриевич, Андрей Дмитриевич!…”
Потайная река скорби…
Господи, почему так совпало?
А в ночь перед похоронами рухнула зима. Крепкая и скрипучая, она рухнула, подточенная этой скорбной рекой.
Громыхала, тяжело постанывая, гроза, и лил дождь…
С покатых старомосковских крыш с шумом водопада съезжали толстые пласты снега и с грохотом падали вниз, в маленькие тёмные дворы. Молнии оранжево всполыхивали во мраке, скудно, поминально освещая этот развал, разлом… дождь хлестал неудержимо, скрипели за окном – чёрные на чёрном – деревья…
Эта ночь оплакивала Андрея Дмитриевича.
На следующее утро кормили своих детишек под траурные мелодии, которые лились – продолжением ночного ливня – из маленького репродуктора на сестринском столе…
А потом заглянул в палату доктор из реанимации и позвал куда-то Наташу-молчаливую. Вскоре она вернулась, легла на кровать и закрыла глаза. “Наташа, что случилось?” – Она не отвечала.
По коридору шёл наш палатный врач. Я догнала его. “Сергей Палыч, что с ребёнком Васильевой?” – “Умер”, – сказал он. – “Как умер?!” – “Ну, как…” – он пожал плечами. Меня обдало холодом и ужасом восемьдесят пятого года… Стояла в коридоре и не знала, как войти в палату, и что сказать Наташе…
Вошла. Она стояла, застыв, у окна и смотрела в никуда огромными серыми глазами.
– Наташа, родная!
Мы обнялись и заплакали.
“Не раскрылись лёгкие, – сквозь рыдания говорила она. – Ждали, что раскроются… На третий день подключили аппарат, – оказалось, поздно…” – “Почему же они раньше его не подключили?!” – “Думали, сама справится… Говорили ведь: у вас крепенький ребёнок…” – “Наташа, милая, она вернётся! Ты слышишь? Твоя девочка вернётся к тебе!” – “Когда? когда?… ведь мне уже тридцать…”
* * *
А вечером на кухне была большая пьянка. Нет, не поминки по Андрею Дмитриевичу и не поминки по Наташиному ребёнку, – а неудержимое веселье по местному поводу: отмечалась помолвка одной из медсестёр. То ли всерьёз, то ли это был обычный дежурный повод.
“Миленький, забирай нас отсюда!” – “Как – забирай? Тебе же швы ещё не сняли!” – “Здесь вспыхнула какая-то инфекция, то ли грипп, то ли стафилококк… Одним словом, завтра нас всех отсюда выгоняют. Швы снимут завтра же”.
Я говорила с тобой по телефону с поста медсестры. Здесь было пусто: все веселились на кухне. Одна из медсестёр пыталась войти в нашу палату: она держалась за ручку двери, а её мотало из стороны в сторону, и она никак не могла дёрнуть двери на себя…
А потом, ближе к ночи, отключили горячую воду. Где-то прорвало, авария. Похолодели батареи. В палате вскоре стало по-зимнему, а в окно напирал ветер и распахивал фрамугу… В коридоре и вовсе люто.
“А как же детишки?” – волнуются мамочки.
“В детской тепло”, – утешала патронажная сестра, но сама была в толстой кофте под халатом.
“Господи, хотя бы не попростужались! Скорее пережить эту ночь и домой…”
А на кухне всю ночь гудела пьянка…
Последнее утро. “Что это вы всё пишете и пишете?” – спрашивает меня Наташа-говорливая. “Письмо мужу”. – “Письмо? Мужу?! – она будто не верит своим ушам. – Так вы же через несколько часов будете дома!” – “Но это будет уже другая жизнь. А я хочу ему написать ещё из этой…”
“В ту, первую ночь, когда узнала об Андрее Дмитриевиче, не могла уснуть. Мела метель… Думала об А.Д., молилась за него, молилась за нашу девочку… И было так больно и грустно: ну, почему, почему, Господи, так совпало?…
А теперь думаю: может, всё неспроста? Одна душа пришла на смену другой, которая довольно потрудилась, настрадалась на Земле и заслужила Неба… Может, это – счастье: то, что день Прощания стал и днём Встречи? Может, во всём этом огромный смысл: то, что в этот, именно в этот день мы подарили миру нашего ребёнка? Чтобы не образовалось пустоты…"
ИКСИК
Глава вторая
ДОРОГА ДОМОЙ
Я – на переднем сиденьи такси, с охапкой цветов – зимние розы и гвоздики…
Вы – втроём – на заднем: ты держишь Ксюшу, завёрнутую в оранжевое одеяло, лицо твоё совершенно сумасшедшее от счастья. “Мне всё ещё не верится, – говоришь ты. – Что самое страшное позади…”
Ксюша, наш таинственный Иксик, тихо спит внутри оранжевого бутона…
Антон, мальчик мой задумчивый, то долго смотрит в окно… то коротко и смущённо взглядывает на сестру, такую ещё незнакомую, и, хотя и долго мы её ждали, но всё равно неожиданную; то быстро и нежно взглядывает на меня.
Повернувшись к вам, крепко держу его за руку. “Ты рад?” – “Рад”, – отвечает он и опять – в окно…