Томас Диш - Азиатский берег
Последнее средство — он отправился в окрестности мечети Эйюба: ложная весна достигла своего устойчивого апогея, и февральское солнце зажигало обманчивые отблески на тысячах граней белых камней, покрывающих холмики. Бараны, по трое-четверо, паслись среди могил. Отюрбаненные мраморные колонны тянулись во всех направлениях, исключая разве что строго вертикальное (которое было точно задано кипарисами), или покоились в беспорядке одни на других. Ни стен, ни потолка, всего лишь одна тропинка, пересекающая усеянное поле: вершина архитектурной абстракции. Не для того ли, подумалось ему, все это складывали здесь веками, чтобы подтвердить тезис его книги?
Да. Да, безусловно. Его мозг и зрение возвращались к жизни. Идеи и образы совпадали. Яркий наклонный свет кончающегося дня лелеял скопления мрамора холодной искусной рукой визажиста, вносящего последний штрих в сложную прическу. Красота? Она была здесь, в изобилии.
Он вернулся на следующий день с фотоаппаратом, наконец-то починенным в мастерской, где он пролежал два месяца. Желая избежать ненужных случайностей, он попросил заодно зарядить его. Он устанавливал композицию каждой фотографии с математической точностью, труднее всего было выверить глубину кадра. Сидя на корточках или взобравшись на гробницу, он выискивал наилучший ракурс, определял выдержку для каждого снимка экспонометром, решительно избегая картинных эффектов и плакатных упрощений. Несмотря на скрупулезную тщательность работы, он заметил, что двадцать кадров пленки закончились менее чем за два часа.
Он добрался до маленькой кофейни на вершине холма. Туда, как указывал в почтительных выражениях его путеводитель, великий Пьер Лоти имел обыкновение заходить летними вечерами выпить стакан чая, созерцая у подножия резных холмов и сквозь колонны кипарисов Европейские Сладкие воды и бухту Золотой Рог. Кофейня увековечивала память об этой тускнеющей славе серией портретов и реликвий. На стенах Лоти в красной феске и со свирепыми усами глядел угольно-черным взором на современных ему посетителей. Во время Первой мировой войны Лоти проживал в Стамбуле, встав на сторону своего друга, турецкого султана, против родной Франции.
Он заказал стакан чая у официантки, одетой под гаремную служанку. Если не считать официантку, в кафе он был один. Он сел на любимый табурет Пьера Лоти. Это было восхитительно. Он почувствовал себя совершенно на своем месте.
Открыв блокнот, он начал писать.
Как у выздоравливающего после долгой тяжелой болезни, вышедшего в первый раз, возвращающаяся энергия вызывала у него не только ожидаемую эйфорию, при которой вдыхают воздух возрождения, но и определенное интеллектуальное головокружение, словно просто встав на ноги, он поднялся на действительно опасную высоту. Головокружение усилилось, когда он, стараясь набросать вчерне возражение на критику Робертсона, был вынужден обращаться к пассажам своей собственной книги. Чаще всего то, что он там находил, казалось ему лишенным смысла. Целые главы выглядели не более понятными, чем если бы были изложены иероглифическим или руническим письмом. Но время от времени, опираясь на некоторые замечания, расположенные в контексте так далеко друг от друга, что он по необходимости заключил их в обнимающие скобки, можно было прийти к совершенно неожиданным — и нежелательным — выводам. Или скорее, каждая из этих касательных линий выступала асимптотой единого вывода, а именно: его книга, или любая другая, которую он мог бы замыслить, была бесполезна, и не по причине ложности положения, а именно потому, что она и могла быть только такой, какой в точности получилась.
Есть область суждений и область явлений. Его книга, будучи всего лишь книгой, располагалась в пределах первой. Конечно же, наличествовал и простой факт ее материального существования, но в данном случае, как и в большинстве других, это можно исключить из рассмотрения. Речь шла о критической работе, систематизации суждений, и поскольку его система была полной, критический аппарат, содержащийся в ней, должен быть способен измерить собственную шкалу измерений и судить о правильности своих собственных суждений. Но в самом ли деле он был способен на это? Не была ли его «система» конструкцией столь же произвольной, как любая несуразная пирамида? И что она собой представляла после всего этого? Цепочку слов из более или менее приятных звуков, учтиво считаемых соотносящимися с определенными предметами или классами предметов, действиями или комплексами действий в области явлений. И какой тонкой магией поверяется это соответствие? А простым и безыскусным утверждением, что это так!
Всему этому, он признавал, не хватало ясности. Оно пришло сразу как единое целое, и оно было ярким и насыщенным, но не так, как плохое красное вино. Чтобы зафиксировать контуры, он попытался «уложить все это» в письмо в Арт Ньюс.
Господа,
Я пишу вам по поводу критической статьи Ф. Р. Робертсона о моей книге, хотя те несколько слов, что я предполагаю сказать, имеют очень далекое отношение к откровениям г-на Робертсона, такое же, возможно, далекое, как и эти последние к «Homo Arbitrans».
Я буду исходить из следующего: как показали Гёдель в математике, Виттгенштейн в философии и Дюшан, Кейдж, Эшбери, каждый в своей области, последнее слово всякой системы — саморазоблачение, демонстрация действия своих собственных маленьких трюков, созданных не с помощью магических средств (о чем маги всегда знали), а благодаря профессиональным способностям, имеющим целью заставить зрителей подозревать магию; те же самые способности, кстати, скрепляют социальный договор.
Всякая система (включая мою и г-на Робертсона) является системой уловок, более или менее интересных, и если начинать подвергать обсуждению эти уловки, не следует ли начать с самой первой, а именно — с очень спорного предложения заглавной страницы книги: «Homo Arbitrans» Джон Бенедикт Харрис?
Я спрашиваю вас, г-н Робертсон, что может быть более невероятно? Более сомнительно? Более произвольно?
Он отправил письмо, не подписавшись.
VЕму обещали, что фотографии будут готовы в понедельник, поэтому в понедельник утром, еще до того как растаял иней на стеклах витрины, он был уже в лавке. Им владело лихорадочное и неприличное желание увидеть свои снимки, так же, как когда-то не терпелось увидеть опубликованное эссе или критическую статью. Словно эти вещи: фотографии, напечатанные слова могли на некоторое время отменить его ссылку в область суждений, как бы говоря ему: «Да погляди, мы здесь, в твоей руке. Мы реальны, следовательно, и ты тоже должен быть таким».
Старик за прилавком, немец, поднял унылое лицо, чтобы пробурчать унылое «ах».
— Ах, мистер Харрис, ваши снимки еще не готовы. Зайдите днем.
Он прошелся по улицам, на которых таял снег; эклектизм этой стороны бухты Золотой Рог казался сошедшим прямо со страниц сборника острот. Почты на его имя в консульстве не было, что не явилось сколь-нибудь неожиданным. Пол-одиннадцатого.
Кондитерское изделие в кондитерской. Две лиры. Сигарета. Еще изделия: чем-то измазанная кариатида, египетская гробница, греческий храм, превращенный палочкой Цирцеи в лавку мясника. Одиннадцать часов.
Он просмотрел залежавшиеся книги в магазинчике, которые уже многократно просматривал. Одиннадцать с половиной. Ну, теперь-то они точно должны быть готовы.
— А вот и вы, мистер Харрис. Очень хорошо.
Улыбаясь в предвкушении, он открыл конверт и вытащил тонкую пачку покоробившихся фотографий.
Нет.
— Мне кажется, это не мои снимки.
Он протянул их обратно. Он не хотел держать их в руках.
— Что?
— Это не те фотографии. Вы перепутали.
Старик надел заляпанные очки и просмотрел снимки. Прищурив глаза, изучил имя, надписанное на конверте.
— Вы мистер Харрис.
— Да, так и написано на конверте. Конверт мой, но не снимки.
— Тут нет никакой ошибки.
— Но это чужие фотографии. Какой-то семейный пикник. Сами видите.
— Я лично вынимал кассету с пленкой из вашего фотоаппарата. Помните, мистер Харрис?
Он смущенно хихикнул. Он ненавидел сцены. Следовало уйти, совсем отказавшись от снимков.
— Да, я хорошо помню. Но боюсь, вы могли перепутать пленку с какой-нибудь другой. Эти фотографии делал не я. Я снимал на кладбище мечети Эйюба. Вам это ничего не напоминает?
Как ребенок, после обвинения в недобросовестности переделывающий задание с преувеличенной внимательностью, старик нахмурил брови и принялся изучать все фотографии подряд. Торжествующе откашлявшись, положил одну из них на прилавок.
— Кто это, мистер Харрис?
На снимке был маленький мальчик.
— Кто? Я… я не знаю его имени.
Старик немец испустил театральный смешок и поднял глаза вверх, призывая небо в свидетели.