Томас Диш - Азиатский берег
Бёрек, еще теплый и нежный. И апельсин. От острого запаха сыра рот наполнился слюной.
Нет!
Он сегодня не обедал. Он был голоден. Он съел все. Даже апельсин.
В течение января он открывал свой блокнот лишь дважды. В первый раз — когда перенес в него без даты отрывок из книги А. Х. Либьера о янычарах, султанской гвардии из рабов: Правление Оттоманской империи при Сулеймане Великолепном. Он переписал следующий отрывок:
Возможно, никогда на земной поверхности не предпринимался эксперимент более дерзкий, чем система оттоманского правления. Наиболее близкую теоретическую модель этого правления следует искать в Республике Платона. И в египетской системе мамелюков как практическом эксперименте той же природы. Но она не терпела никаких аристократических ограничений первой и подчинила себе вторую, которую пережила. В Соединенных Штатах имелись суровые дровосеки, добравшиеся до президентских полномочий. Но они добивались этого своими собственными усилиями, а вовсе не были отобраны системой, специально созданной для того, чтобы продвигать их вперед. Сейчас еще римская католическая церковь в состоянии сделать из простого крестьянина папу, но она никогда не начинала выбирать своих кандидатов почти исключительно среди семей, исповедующих враждебную религию. Оттоманская система освобождала рабов, чтобы сделать из них государственных министров. Отрывая мальчишек от баранов и плуга, она превращала их в куртизанов, женящихся на принцессах; она брала молодых людей, все предки которых в течение веков были христианами, чтобы сделать из них высших руководителей мусульманского государства, солдат и генералов непобедимой армии, самой большой радостью которой было сбить Крест и воздвигнуть Полумесяц. Никогда у своих новичков она не спрашивала: «Кто твой отец?» или: «Что ты умеешь?», ни даже: «Понимаешь ли ты наш язык?». Но изучала лицо и строение тела и говорила: «Ты будешь воином, и если проявишь себя достойно, генералом», или: «Ты будешь чиновником благородных кровей, и если обнаружишь способности, правителем и Первым министром». Проповедуя надменное безразличие по отношению к нравам и обычаям, которые она окрестила «человеческой природой», и к совокупности религиозных и социальных предубеждений, кои столь же прочны и устойчивы, оттоманская система отнимала навсегда детей у родителей, лишала своих избранников чувства семьи на долгие, самые активные годы их жизни, не обеспечивала никакой неотъемлемой собственностью, не позволяя им даже надеяться, что их сыновья и дочери смогут извлечь выгоду из их достижений и жертв, поднимала и опускала их, совершенно не принимая во внимание ни предков, ни предыдущие заслуги, обучая их чужим законам, морали, религии, до конца жизни держа под угрозой занесенного над головой меча, который в любой момент может оборвать их блестящее восхождение по тропе славы, — все это без какого-либо примера в остальной истории человечества.
Вторая запись, более короткая, была датирована 23-им января:
Проливные дожди вчера. Оставался дома и пил. Приходила стучаться в обычное время. Сегодня утром, надевая туфли, чтобы отправиться на прогулку, обнаружил, что они полностью промокли. Два часа сушились на батарее. Вчера весь день носил тапочки из бараньей кожи. Ни разу за день не выходил.
IVЧеловеческое лицо — конструкция, артефакт. Рот — маленькая дверь, глаза — окна, смотрящие на улицу, все остальное — плоть, кости — это стена, которую можно приспособить под различного рода украшения, фиоритуры стиля и эпохи по своему выбору: щеки, свисающие на челюсти, морщины, глубокие или сглаженные, выигрышно поданные ровные поверхности, легкая растительность здесь и там — каждая добавленная или убавленная деталь, сколь бы мала она ни была, изменяет всю композицию в целом. Так, волосы на висках, подстриженные более коротко, устанавливают гегемонию вертикальных линий лица, которое становится заметно уже. Или все дело исключительно в пропорции и выделенности? Поскольку он действительно похудел (нельзя перестать питаться регулярно без того, чтобы не стать суше) и черты лица заострились. Новая тень точно отметила появление мешков под глазами, заодно подчеркнув нынешнюю впалость щек.
Но главная причина метаморфозы — усы, уже достаточно густые, чтобы скрыть форму верхней губы. Кончики, поначалу склонные свисать вниз, под действием его привычки нервно подкручивать их пальцами приняли возрастающую кривизну, которую имеет турецкая сабля (или пала, отсюда в Турции название этой разновидности усов: пала бююк). Именно это, барочные усы, а не лицо, видел он, когда смотрел в зеркало. Потом уже следовало выражение: живость ума, твердость духа, роль интеллигентности, основная «тональность» и сотни оттенков, возможных внутри этой тональности, ироничность и искренность взгляда, предательское сжатие и расслабление губ. Впрочем, вряд ли возникнет необходимость входить в рассмотрение этих значений, поскольку его лицо, когда он его видит, или кто бы то ни было видит, кажется, не обладает выражением. А что оно, в конце концов, могло бы выразить?
Расплывающиеся очертания, потерянные дни, долгие часы пробуждения, книги, разбросанные по комнате, как маленькие трупики животных, чтобы погрызть их, когда настигнет голод, бесконечные чашки чая, сигареты, потерявшие вкус. Вино в любом случае делало то, что от него ожидалось, — оно приглушало боль. Не то чтобы в данный момент она была мучительной. Но без вина могла, пожалуй, стать таковой.
Он складывал несданные бутылки в ванне, находя в этом занятии (как ни в каком другом) то самое разделение, «маниакальный такт», которому столь часто предавался в своей книге.
Занавески всегда оставались задернутыми. Свет постоянно был включенным, даже когда он спал, даже когда уходил: три лампы по шестьдесят ватт в металлической люстре, висевшей немного криво.
С улицы вламывались голоса. По утрам — крики разносчиков, детские визги. Вечерами — радио из квартиры сверху, пьяные ссоры. Обрывки разговоров, скачущие, как свет фар по ночному пейзажу возле ухабистой автострады.
Двух бутылок вина не хватало, если он начинал сразу после полудня, но от трех, бывало, делалось плохо.
И хотя часы ползли медленно, словно недобитое насекомое по полу, дни вылетали в трубу. Свет солнца проскальзывал по Босфору так быстро, что он едва успевал, поднявшись с постели, застать его.
Однажды утром, проснувшись, он обнаружил воздушный шарик на пластмассовом стебле, воткнутый в пыльную вазу на буфете. На ярко-красном резиновом боку кривилось нанесенное по трафарету грубое подобие Микки Мауса. Он оставил его там покачиваться в вазе, наблюдая, как день ото дня тот все больше съеживается, лицо темнеет и стягивается.
В следующий раз он нашел на столе два билета на паром Кабаташ — Ускюдар.
До этого времени он говорил себе, что нужно только продержаться до весны. Он подготовился к осаде, считая, что приступ невозможен. Теперь он догадался, что на самом деле необходимо выходить на битву.
Хотя стояла всего лишь середина февраля, погода благоприятствовала его запоздалой решимости чередою ясных дней, голубым небом, теплом, совершенно не по сезону, так что даже распустились ранние почки на некоторых доверчивых деревьях. Он еще раз прошелся по Топкапы, уделяя почтительное внимание, без разбору, селадоновой посуде, золотым табакеркам, подушкам, расшитым жемчугом, миниатюрам султанов, окаменевшему отпечатку ноги пророка, фаянсовым плиткам из Изника — всему. Она была здесь, целиком и полностью, выставленная напоказ перед ним, кипами и вразброс: красота. Словно продавец, определяющий цену на свои товары, он выделял в первую очередь из различных безделушек самые любимые, отступал на шаг-другой, чтобы увидеть, как они ему «глядятся». Вот это прекрасно? А то?
Трудно поверить, но ни одна не была прекрасной. Каждая из этих бесценных побрякушек находилась там, на своей полке, за толстым стеклом, столь же мало блистая, как и тусклая мебель его комнаты.
Он проверил мечети: султана Ахмеда, Баязида, Шах-заде, Ени-джами, Лалелы-джами. Никогда ранее старое правило, магическое триединство — «удобство, неприступность, услаждение» — столь заметно не отказывалось действовать на него. Даже потрясение размерами, благоговение крестьянина с открытым ртом перед толщиной опор и высотой куполов, его покинуло. Куда бы он ни отправился в городе, ему не удастся выбраться из своей комнаты.
Затем крепостные стены, где месяцы назад он испытал ощущение прикосновения даже к исподним юбкам прошлого — на том месте, где Мехмед Завоеватель пробил брешь в городских укреплениях. Пушечные ядра из гранита, расположенные в шахматном порядке, украшали лужайки; но сейчас они заставили его вспомнить о красном воздушном шарике.
Последнее средство — он отправился в окрестности мечети Эйюба: ложная весна достигла своего устойчивого апогея, и февральское солнце зажигало обманчивые отблески на тысячах граней белых камней, покрывающих холмики. Бараны, по трое-четверо, паслись среди могил. Отюрбаненные мраморные колонны тянулись во всех направлениях, исключая разве что строго вертикальное (которое было точно задано кипарисами), или покоились в беспорядке одни на других. Ни стен, ни потолка, всего лишь одна тропинка, пересекающая усеянное поле: вершина архитектурной абстракции. Не для того ли, подумалось ему, все это складывали здесь веками, чтобы подтвердить тезис его книги?