Уильям Теккерей - Английские юмористы XVIII века
{* "Этот "вдохновенный идиот", Гольдсмит, почему-то все время вертится вокруг него [Джонсона]... Но в общем-то этот "крыжовенный кисель" безобиден и даже полезен; он более утончен и слаб, чем Джонсон; и тем более искренен, что сам этого никогда даже не заподозрил, хотя, к сожалению, не оставлял попыток стать на него похожим; автора столь искреннего "Векфильдского священника" волей-неволей тянуло к средоточию подлинного мужества". Карлайль, "Опыты" (2-е изд.), т. IV, стр. 91.
** "В настоящее время некоторые английские поэты уже не зависят полностью от сильных мира сего; у них теперь нет иных покровителей, кроме читателя, а читатель, в общем и целом, добрый и великодушный хозяин. Конечно, он нередко ошибается, оценивая достоинства того или иного кандидата в любимцы; но зато он никогда не упорствует в своем заблуждении. Конечно, можно на какое-то время искусственно создать произведению популярность, но если у него нет подлинных достоинств, популярность эта недолго продержится; время - пробный камень для всех настоящих ценностей - вскоре обнаружит обман, и автор не вправе считать, что достиг хоть какого-то успеха, пока не убедится, что его книги читаются с интересом по меньшей мере десять лет.
В настоящее время писатель, чьи произведения имеют ценность, отлично знает им цену. Каждый образованный человек, купив его сочинения, тем самым в какой-то мере вознаграждает его. Сочинитель на чердаке мог казаться смешным в прошлом веке, но теперь это уже не смешно, потому что дело обстоит иначе. Действительно, писатель, который чего-то стоит, легко может разбогатеть, если стремится только к богатству; а тем, которые ничего не стоят, подобает с достойным видом оставаться в тени". - Гольдсмит, "Гражданин мира", письмо 84.
*** Гольдсмит открыто нападает на Стерна, обвиняет его в нескромности, отрицает его талант, высмеивает его манеру в 53-м письме "Гражданина мира".
"Подобно тому, как в обычной беседе, - пишет он, - лучший способ заставить слушателей смеяться - это сначала засмеяться самому, так и в книгах верней всего притворяться, будто всерьез стремишься к юмору, и большинство примет это за чистую монету. Для этого надо обращаться с читателем с полнейшей фамильярностью; на одной странице автор должен отвесить ему низкий поклон, а на следующей дернуть за нос; надо говорить загадками, а потом убаюкать его, чтобы ему во сне приснились разгадки" и т. д.
Приведем из книги высокочтимого и достойнейшего сэра Вальтера Скотта юмористический ответ Стерна на самые серьезные обвинения, какие выдвигались против него в то время, равно как и теперь:
"Вскоре после того, как вышел "Тристрам", Стерн спросил одну богатую и знатную даму из Йоркшира, читала ли она его книгу. "Нет, мистер Стерн, отвечала она. - И, правду сказать, я слышала, что женщине ее читать не пристало". - "Милая вы моя, - сказал тогда писатель, - не позволяйте дурачить себя такими россказнями; моя книга совсем как ваш юный наследник (он указал на трехлетнего ребенка в белой рубашечке, который катался по ковру), - он иногда показывает многое из того, что принято скрывать, но делает это самым невинным образом".}
Никто не знает всех невзгод, которые Гольдсмит испытал в начале своего литературного пути, да и сам он, с его жизнерадостным характером, забыл про них. Если они выпадут на долю какого-нибудь писателя в наше время, дай ему бог выйти из этой полосы неудач с таким же чистым и добрым сердцем, как то, что всегда билось в груди у Гольдсмита. Приходишь в ужас, читая о тех оскорблениях, которым ему пришлось подвергнуться, - клевета, злословие, низкие насмешки, злобная жестокость, с которой извращались его самые обычные побуждения и поступки, - все это выпало на его долю. Когда читаешь обо всем этом, в душе поднимается негодование, потому что это равносильно тому, что у тебя на глазах оскорбляют женщину или избивают ребенка. Но ему пришлось пройти не только через оскорбления, а и через нечто худшее, - пришлось каяться и молить негодяев смягчить гнев. Сохранилось его письмо к некоему книготорговцу Гриффитсу, где бедный Гольдсмит вынужден признаться, что некоторые из книг, которые прислал ему этот Гриффите, находятся у одного друга, у которого Гольдсмит вынужден был взять взаймы деньги. "Да, сэр, он был сумасбродом, - сказал Джонсон Босуэллу о Гольдсмите с присущей ему неиссякаемой благожелательностью и благородным милосердием души. - Доктор Гольдсмит был сумасбродом, но теперь он уже не таков". Ах, если мы жалеем доброго и слабого человека, страдающего незаслуженно, будем же снисходительны к тому, у кого несчастья исторгают не только слезы, но и стыд; отнесемся милосердно к человеческой душе, которая так тяжко страдает и так низко падает. Как знать, чья очередь наступит завтра? Может ли слабое сердце, столь уверенное в себе до испытаний, устоять перед неодолимым соблазном? Прикроем же хорошего человека, который изведал поражение, прикроем ему лицо и пройдем мимо. Последние пять-шесть лет своей жизни Гольдсмит был надежно избавлен от бремени презренной нужды; право же, он получал совсем немалый доход от своих покровителей-книготорговцев. Проживи он еще хотя бы несколько лет, его литературная слава достигла бы тех же высот, что и личная его репутация, и он при жизни получил бы долю того уважения, которое с тех пор оказывает его родина яркому и разностороннему дарованию, коснувшемуся почти всех жанров в литературе и неизменно все украшавшему своим прикосновением. За редкими исключениями человек нашей профессии получает известность и признается подлинным мастером за много лет до того громкого успеха, который утраивает его обычный доход и приносит ему литературную известность. Пожелай этого судьба, известность и достаток могли бы стать уделом Гольдсмита в расцвете его лет и на заре славы, и в числе его приверженцев и друзей были бы самые знаменитые писатели его времени *, но в сорок шесть лет жизнь его оборвала внезапная болезнь. Я говорю достаток, а не изобилие, ибо никакие деньги, вероятно, не могли бы привести в порядок его дела или удовлетворить его неисправимую расточительность. Не забудем, что, когда он умер, после него осталось на две тысячи фунтов долгов. "Какой еще поэт пользовался когда-нибудь таким кредитом?" - спрашивает Джонсон. Как бывало со многими достойными его соотечественниками, за ним всю жизнь по пятам следовали толпы голодных попрошаек и праздных нахлебников, которые расхищали его средства. Если они являлись в удачное время (а можете быть уверены, они знали положение его дел лучше его самого и не пропускали дня, когда он получал деньги), он щедро делился с ними; если они клянчили, когда кошелек его был пуст, он давал им векселя, или угощал их в таверне, где пользовался кредитом, или охотно заказывал для них платье у доброго мистера Филби, за которое платил, как только ему удавалось раздобыть денег, пока ножницы мистера Филби не перестали для него кроить. Пошатываясь под бременем долгов и тяжких трудов, преследуемый судебными исполнителями и докучливыми кредиторами, спасаясь бегством от сотни бедных нахлебников, чьи умоляющие взгляды ему, пожалуй, было трудней выносить, чем все невзгоды, строя лихорадочные планы на будущее, вынашивая новые сюжеты, новые комедии, всевозможные литературные планы, он спасался от всего этого в затворничестве, а от затворничества в развлечениях, - и наконец, в сорок шесть лет, смерть настигла его и прервала его путь **. Я много раз бывал в Темпле, где он жил, и поднимался по лестнице, по которой Джонсон, Берк и Рейнольде приходили навестить своего друга, своего любимого поэта, своего доброго Гольдсмита, по лестнице, на которой сидели, проливая горькие слезы, бедные женщины, когда узнали, что самый замечательный и щедрый человек на свете лежит мертвый за черной дубовой дверью ***. Ах, не по такой судьбе вздыхал он, бедняга, когда писал, всей душой тоскуя по родине, самые чудесные из всех нежных стихов, в которых мысленно снова посетил Оберн:
В последнее по счету посещенье
Застал я здесь застой и запустенье,
Заросшую тропу, руины стен...
И память против этих перемен
Со присными восстала, воскресила
Былое... И былое - болью было.
Во всех моих скитаньях - их не счесть,
Во всех моих страданьях - их не снесть,
Надежду я таил: под здешней сенью
Покоиться в последние мгновенья;
Надежду: жечь не ярче, но ровней
Стончавшую свечу сочтенных дней;
Надежду я таил средь мыслей праздных,
Что и ученость - дар не из напрасных,
Что соберет соседей в поздний час
Мой вещий, мой волнующий рассказ...
И, как затравленный зайчишка мчится
Назад, откуда вздумал в путь пуститься,
В блужданиях надежду я таил
Здесь умереть, среди родных могил.
Отрада старца - старческий покой!
Увы, мне не сужден удел такой.
А сколь блажен пловец в житейских водах,
На склоне дня ложащийся на отдых;
Не чая схватку вынести с судьбой,