Маргерит Дюрас - Месье X, именуемый здесь Пьер Рабье
Я не могу представить себе Д. с товарищем в этом ресторане, это немыслимо. Мне кажется, что, как только они войдут, молодые, красивые, немецкая полиция сразу разоблачит их. Я боюсь, что они не сумеют правильно вести себя. Им неведом тот особый страх, который в течение недель испытываю я, встречаясь с Рабье, страх перед тем, что не сумею побороть свой страх. Рядом со мной и Рабье они невинные дети, у них нет никакого опыта смерти.
Я говорю Рабье:
-- А новости--то плохие для вас.
Он наливает мне вино, снова и снова. Он никогда не делал этого прежде, я никогда не пила так: едва он наполнит бокал, как я залпом осушаю его. Я говорю:
-- А для меня новости хорошие.
Я смеюсь. Это из--за вина. Ясное дело, из--за вина. Я уже не могу остановиться, перестать пить. Он смотрит на меня. Наверно, таким будет его предсмертный взгляд. Уже он отделяется от всех, словно осененный нимбом, и неотвратимо становится тем героем, каким будет на скамье подсудимых.
-- Однажды, -- говорит Пьер Рабье, -- я должен был арестовать евреев, мы вошли в квартиру, там никого не было. На обеденном столе лежали цветные карандаши и детский рисунок. И я ушел, не дожидаясь возвращения этих людей. -- Он даже говорит, что если бы узнал, что меня должны арестовать, то предупредил бы. Уточняю: в том случае, если бы арест поручили не ему, а кому--то другому. Будучи абсолютно равнодушным к человеческой боли, он время от времени позволяет себе роскошь сострадания: мы, еврейский малыш и я, обязаны ему жизнью.
Я опять смотрю на него, под действием вина я делаю это все чаще и чаще. Он говорит о Германии. Меня изумляет его вера. Она совершенно непостижима, особенно для нас, побежденных французов. Я говорю ему:
-- Это конец, конец. Через три дня Монтгомери будет в Париже.
-- Вы не понимаете. Это невозможно. Наши силы неисчерпаемы. Только немцы могут это понять.
Он умрет, потому что этого требует высшая справедливость. Так будет написано в газетах. Я говорю себе: он умрет через три дня, ночью. Я хорошо помню, что обратила внимание на его новую рубашку. Он был в светло--коричневом костюме. Рубашка была в тон, золотисто--бежевая, со стоячим воротником. Мне даже стало жаль этой новой рубашки, которая оказалась на приговоренном к смерти. Потом я подумала, глядя на него и изо всех сил стараясь внушить ему мою мысль: "Говорю тебе, не покупай сегодня новые туфли, потому что они не понадобятся тебе". Но он не слышит. Я думаю, что он лишен способности слышать мысли, что он вообще ничего не может, ему остается лишь умереть.
Я думаю, что он заставляет меня так много пить от отчаянья, что он в отчаянье из--за их поражения, хотя сам, как ни странно, не сознает этого. Он думает, что спаивает меня для того, чтобы попытаться заманить в отель. Но он еще не знает, что сделает со мной в этом отеле, потащит ли в постель или убьет. Он говорит:
-- Это ужасно, вы еще похудели. Я не могу этого вынести.
В то утро я со всей отчетливостью чувствую, что этот человек, преследующий евреев и отправляющий их в крематории, мучается, глядя на меня, что ему невыносим вид женщины, которая худеет и страдает, коль скоро это происходит по его вине. Он часто говорил мне, что, если бы знал заранее, не арестовал бы моего мужа. Каждый день он решал мою судьбу и каждый день говорил, что, если бы знал, моя судьба оказалась бы другой. Но как бы то ни было, тогда и теперь моя судьба в руках Рабье. Его власть -- прерогатива полицейской функции. Но обычно полицейские не поддерживают отношений со своими жертвами. Он же, встречаясь со мной, постоянно получал подтверждение своей власти и тайно наслаждался этим, укрывшись в тени своих действий.
Я вдруг чувствую, что в ресторане царит жуткий страх. Я заметила этот страх, когда мой собственный страх рассеялся. В ресторане человек сорок--пятьдесят, и всем им в ближайшие дни угрожает смерть. В воздухе уже пахнет бойней.
Помню это вино -- холодное, красное. Помню, что он не пил.
-- Вы не знаете ни Германии, ни Гитлера. Гитлер -- военный гений. Мне известно из надежного источника, что через два дня из Германии прибудет очень большое подкрепление. Войска уже пересекли границу. Наступление англичан будет остановлено.
-- Я не верю в это. И Гитлер отнюдь не военный гений.
Я добавляю:
-- У меня тоже есть сведения. Вот увидите.
Дама спрашивает, указывая на меня:
-- Да что же это она говорит?
Рабье поворачивается к ней. Его голос звучит холодно, сухо;
-- Она не разделяет нашей точки зрения на войну.
Женщина не понимает, что имеет в виду Рабье и почему он вдруг заговорил таким резким тоном.
Я вижу, как они ставят на улице свои велосипеды. Это Д., в спутницы он выбрал молоденькую девушку. Я опускаю глаза. Рабье смотрит на них, потом отводит взгляд, он ни о чем не догадывается. Девушке лет восемнадцать. Я ее знаю. Войди они в горящий дом, я следила бы за ними с меньшим волнением. Они входят в ресторан. Ищут столик. Свободных столов мало. Наверно, они боятся, что не найдут себе места. Я вижу их, не глядя. Я пью. Вот они нашли стол. Напротив нашего. Я замечаю, что чуть дальше есть еще один, но они предпочли сесть поближе. Наверно, они уже вошли в свои роли беспечных и шумных, как дети, влюбленных. Я бросаю взгляд на их лица, вижу радость в их глазах. Они тоже видят радость в моих глазах.
Рабье говорит:
-- Знаете, вчера я арестовал молодого человека лет двадцати, он жил около Дома инвалидов. Мать молодого человека была дома. Это было ужасно. Мы арестовали молодого человека в присутствии его матери.
К их столику подходит официант, они читают меню. Я что--то ем, не замечая вкуса. Рабье продолжает:
-- Это было ужасно. Эта женщина кричала. Она объясняла нам, что ее мальчик -- хороший, уж она--то, мать, знает его, что мы должны ей поверить. Но, заметьте, сам мальчик ничего не говорил.
В ресторане появляется скрипач. Теперь все станет проще. Я подхватываю:
-- Так сам мальчик не говорил ничего?
-- Ничего. Это было поразительно. Он был совершенно спокоен. Он пытался утешить мать, пока мы его не увели. Просто поразительно, насколько он был ближе к нам, чем к своей матери.
Они подзывают скрипача. Я жду, я не отвечаю Рабье. Так и есть: знакомая мелодия, мы с Д. напевали ее, когда встречались. На меня нападает безумный смех, я никак не могу остановиться. Рабье смотрит на меня, ничего не понимая.
-- Что с вами?
-- Это от радости. Война кончается. Конец, вот и пришел конец Германии.
Он все так же мило улыбается и говорит поистине очаровательные в устах нациста слова, которые я никогда не забуду:
-- Я понимаю, вы надеетесь. Поверьте, я все прекрасно понимаю. Но это невозможно.
-- Германия проиграла, все кончено.
Я смеюсь, я не могу остановиться. Те двое тоже смеются. Скрипач наяривает вовсю. Рабье говорит:
-- Все--таки я рад, что вы такая веселая.
Я говорю:
-- Вы могли бы оставить в покое этого молодого человека, незачем было арестовывать его перед самым концом. Но вы убили его, чтобы доказать себе, что война не кончилась, да?
-- Нет. Для таких людей, как я, война не кончилась. Я буду служить Германии до самой смерти. Если хотите знать, я не покину Франции.
-- Вы не сможете остаться во Франции.
Я никогда еще не говорила с ним так. Я, в сущности, признаюсь, кто я. А он не хочет слышать.
-- Германия не может проиграть, вы сами в глубине души знаете это. Через два дня вас ждет сюрприз, увидите.
-- Нет. Это конец. Через два дня, или через три дня, или через четыре дня Париж будет освобожден.
Несмотря на скрипку, дама за соседним столиком слышит все, что мы говорим. Страх оставил меня. Это, конечно, вино. Дама кричит:
-- О чем это она?
-- Мы арестовали ее мужа,-- говорит Рабье.
-- Ах вот оно что...
-- Да, -- говорит Рабье, -- она француженка.
Многие поглядывают на моих друзей, на эту влюбленную пару, вдруг появившуюся в их ресторане. Никого, похоже, не интересует, кто эти двое. Все улыбаются, успокоенные: значит, смерть еще не так близко.
Скрипач повторяет песню, подойдя к двум влюбленным, случайно забредшим сюда. Я замечаю, что только мы -- они и я -- не боимся. Скрипач играет песни недавнего времени. Песни эпохи немецкой оккупации. Уже вызывающие у здешней публики ностальгическое волнение. Песни былых времен. Это уже прошлое. Я спрашиваю Рабье:
-- Бронированные двери -- это надежно?
-- Это дорого, -- он снова улыбается, -- но это надежно.
Дама из гестапо смотрит на меня как завороженная, она хотела бы что--нибудь узнать о конце. Я явилась из далекой для нее страны, я явилась из Франции. Кажется, она хочет спросить меня, действительно ли это конец. Я спрашиваю Рабье:
-- Что вы собираетесь делать?
-- Я подумываю о небольшом книжном магазине, -- говорит Рабье. -- Я всегда был страстным книголюбом, возможно, вы могли бы мне помочь.
Я пытаюсь посмотреть ему в лицо, но мне это не удается. Я говорю:
-- Как знать?
Я вдруг вспоминаю одну вещь, которую мне сказали насчет страха: когда в вас стреляют, вы всем телом ощущаете, что у вас есть кожа. Появляется шестое чувство. Я пьяна. Еще немного, и я скажу ему, что мы убьем его. Еще один стакан вина, и это, наверно, случится. Меня вдруг охватывает упоительная легкость, как это бывает, когда летом погружаешься в море. Все становится возможным. Не хочу его обманывать, лгать этому предателю. Сказать ему. Сказать, что его убьют. На какой--нибудь улочке шестого округа. Может быть, только мысль о том, что мне влетит от Д., удерживает меня от признания.